Изменить стиль страницы

Кассир остановился. Отвернулся от пруда и всей силой воли попытался побороть злость, которая внезапно в нем закипела. С усилием, с упорством смотрел он на солнце, наблюдая, как алый шар уменьшается, опускаясь за линию горизонта. Он нуждался в передышке! Еще несколько минут, и он овладеет собой, осмыслит все до конца и возвратится домой другим человеком, спокойный, сильный…

Но солнце тонуло с ужасающей быстротой. Просто непостижимо… Оно исчезало, таяло на глазах, и вот остался лишь тлеющий след, пурпур облаков потемнел, краски стали тусклыми и меланхолическими. Мир изменился, без солнца он стал обыкновенный, плоский и скучный. Пруды были жалкими лужами, мокрые луга внушали отвращение, и на дорожке, под черной грязью, хлюпала вода. Куда ни глянь, всюду перед тобой красные и зеленые пятна. Глаза, ослепленные солнцем, нерешительно, точно в сумраке, перебегают с предмета на предмет. Наконец Спеванкевич пересилил себя и пристально взглянул на ивы. Вверх поплыло темно-красное круглое пятно, а вместе с ним поднялся и странный черный силуэт, но вот все пропало. Тут же, однако, перед глазами выросло новое пятно, и вместе с ним вверх пополз тот же силуэт…

Спеванкевич двинулся дальше, но уже с опаской: досадная неуверенность и подозрения росли. Едва ли не с облегчением приблизился он к последней иве: здесь тропинка, сворачивая в сторону от прудов, вела туда, где темной громадой высились деревья парка. Минуя иву, Спеванкевич взял себя в руки и, отвернувшись, стал упрямо думать о чем-то далеком и постороннем, о чем-то совсем другом. Но в последнюю минуту не выдержал и взглянул. «Дядюшка» стоял притаившись и глядя на него подобострастно, нахально и с опаской. Спеванкевич кинулся к нему, охваченный яростью. Тот отскочил за иву, но не обежал вокруг дерева, как следовало ожидать, и кассир настиг его, втиснувшегося в узкое дупло, почти ушедшего в ствол — так сжался, что, казалось, врос в иву…

Кассир швырнул портфель в траву, схватил «дядюшку» за плечи и дернул что есть силы, но тот держался крепко и сдвинуть его не удалось. От сильнейшего удара кулаком в лоб, он даже не пискнул, зато у Спеванкевича заболела и стала неметь рука… Он пинал его, дергал в ярости, бил, наконец почувствовал, что «дядюшка» отцепляется от дерева… Сделал еще усилие и оторвал совсем. Поднял, дивясь собственной силе, и грохнул оземь, но противник не крикнул, не обмяк, он подпрыгнул, как мячик, и вновь оказался на ногах. Получив еще один удар в лицо, отклонился несгибающимся туловищем вбок, уперся плечом в землю и выпрямился, как ванька-встанька. Кассир с ужасом заметил, что под мышкой у «дядюшки» портфель, который тот каким-то образом успел уже подобрать. Спеванкевич вцепился в портфель, дернул и, не встретив сопротивления, полетел назад и чуть было не шлепнулся в воду. «Дядюшка» закачался мерно из стороны в сторону, словно в удивлении. Кассир вскочил и, высоко подняв противника, бросил с размаху в пруд. Послышался плеск, «дядюшка» мгновенно выпрямился и встал над водой, вновь покачиваясь с боку на бок. Спеванкевичу показалось, что его противник не человек, а резиновое надувное чудище. Он поднял портфель и обратился в бегство, обдавая себя черной грязью. В панике он летел как на крыльях, жуткое видение, казалось, преследовало его, но дорога становилась вязкой, и вскоре под ногами захлюпала вода. Кассир бежал из последних сил, проваливаясь по щиколотку… Вот ручеек, вот хлипкий мостик из подвижных мокрых дощечек… Он благополучно проскакивает его, тропка становится суше. Он бежит дальше, пока есть силы, однако ноги подкашиваются и, запыхавшись, он останавливается, сердце колотится бешено — до боли. Наконец он рискнул обернуться — никого. Он вздохнул с облегчением, не ведая, что все его беды только еще начались.

Незнакомое место навевало страх, впрочем, он боялся не нападения, опасался не за портфель, его пугало другое: он полностью перестал понимать, что совершается в нем самом. Все запуталось: стало так тоскливо, так тошно, что единственным выходом было немедленно проснуться. Но он отлично знал, что это отнюдь не сон. И это было самое страшное. Раз не сон, значит…

Он очутился перед забором старого заброшенного парка. Привалившись к ветхим прогнившим доскам, которые под его тяжестью накренились, Спеванкевич страдальческим взором уставился в чащу, откуда веяло унынием мрака и тяжелой подвальной сыростью. Он всматривался в эту зловещую глубину. Пусть уж оно свершится… Спеванкевич знал — это конец.

Место было странное и знаменательное, удивляло оно прежде всего тем, что казалось знакомым. Бывать здесь ему не приходилось, но он помнил покосившийся падающий забор, густую крапиву, канаву с черной водой, а главное, запах этого места, утонченный и пронзительный, сладковатый, похожий на запах акации, только острее, невыносимый и мучительный. Он был здесь всего несколько минут, но уже чувствовал в висках пульсирующую боль. С каждым вздохом этот воздух точно отравлял его и вместе с тем усыплял, но и это не было новостью, это он тоже предвидел. Однако здесь словно чего-то еще недоставало; он посмотрел по сторонам, помедлил, и наконец двинулся по черной утоптанной тропинке вдоль забора над канавой. Он шел, ни о чем не думая, в предчувствии того момента, когда с ним что-то случится. Он брел до места, где забор повалился и где сквозь его гнилые доски густо росла крапива. Там был проход шагов в пятнадцать, и в глубине его Спеванкевичу открылся кусок стены, жестяная печурка и наклонные окна оранжереи. Внезапно оживившись, он вошел туда без колебаний — здесь-то все и должно выясниться и окончательно решиться… В этот последний момент, который мог оказаться для него или спасением, или гибелью, над страхом возобладало настойчивое любопытство. Он осмотрелся и почувствовал разочарование: кругом пусто и мрачно. Оранжерея с выбитыми стеклами обратилась в руины, изо всех щелей торчали сочные стебли сорняков, огромная куча навоза, догнивая, поросла травой. Знакомые чем-то тачки, брошенные здесь, может быть, много лет назад, ушли в землю в ожидании его, в ожидании этой минуты… Он уселся на одну из них, закурил и выпустил дым, который голубоватым облачком долго стоял во влажном и неподвижном воздухе. Он бросил коробок со спичками, отшвырнул подальше свой старый, видавший виды портсигар как вещи уже ненужные. Затянувшись два-три раза, отбросил и папиросу и только тут заметил, что страшный, душный запах, о котором он позабыл, невыносимо обострился. Усилилась пульсация в висках, голова ужасно болела. Он вскочил с тачки, позабыв на ней портфель, и со страхом озираясь по сторонам прошелся вокруг полуразрушенной оранжереи. Он искал и источник ядовитого запаха, и тот путь, которым можно бежать из этого заклятого места, и одновременно что-то… что-то другое. Он старался, вспоминал, но мысли разбегались и пропадали, как случается за минуту до погружения в сон. Наконец желанная вещь нашлась сама собой, рука вытянула из вместительного кармана пальто надвязанную узлами веревку, которую он тут же размотал и, грозно ею помахивая, победоносно поглядел вокруг. Затем вернулся к тачке под деревом, влез на нее и, наступив на свой желтый портфель, осторожно и почти стыдливо притронулся к ветке над самой своей головой. Она была гладкая, холодная и влажная. Тут он осмелел, ухватился сильнее и потряс ее. Посыпалась желтая пыльца и зеленоватые цветочки, которыми были густо усеяны промежутки между узкими серо-зелеными листьями. Теперь он знал, откуда исходит душный запах, и это открытие увенчало все. Он вздохнул раз, другой, третий в бессознательном упоении; встал на цыпочки и забросил веревку на сук.

В эту самую минуту в сумраке и в тишине послышалась похожая на вздох мелодия, исполненная очарования и невыразимой печали. Голос непонятного инструмента то рассыпался вереницей трепещущих звуков, то дрожал тоской, то жаловался, как скрипка, издавая один прозрачный длительный стон и пронизывая душу сиянием… Инструмент перешел на низкие ноты и запел вдруг, словно человек, — умилительно, трогательно… Еще два-три раза дрогнула одна-единственная струна, которая, точно ключ, отворила что-то, и мелодия упала в таинственную глубь, повторяя все ту же музыкальную фразу, только тише, пока не замерла на неуловимом ропоте.