Изменить стиль страницы

Едва только такая арба подкатывала к кругу, как шум и брожение в толпе усиливались. Еще какую-то минуту, угасая, тянулась песня, но разнобойные крики, гам, приветствия, несшиеся отовсюду, раздергивали ее до нитки, вскоре и она рвалась. Тут начинались встречи — подходили знакомые, родственники, кумовья. Мелькали взмахивающие руки, раздавались крепкие шлепки ладони о ладонь, с чувством искренним и даже восторженным длились и никак не могли прерваться рукопожатия, сопровождаемые наищедрейшими улыбками и возгласами: «О-о, кум! И ты сюда? Эге ж, и я!» Были и распростертые объятья — братались уже люди, с утра успев поддать, чеколдыкнуть, приложиться, жахнуть стакан-другой самогону. Кто-то в пляске молотил уже сапогами податливую весеннюю землю, и кисло-сладкий, оскомный запах раздавленной молодой травы мешался с запахом лошадиного пота, колесной жирной мази, махорки и тонкого, случайного аромата папирос, нагретых солнцем пиджаков, нового ситца женских нарядов и клейкой, лекарственно-пряной тополиной листвы.

Как самую важную новость передавали друг другу, что в город еще вчера послана была машина на пивзавод, бочки три должны привезти, но привезут ли — это еще вопрос! И когда увидели, как с дороги, переваливаясь уткой через кювет, повернула к ипподрому полуторка, навстречу ей хлынула толпа и быстро разбилась на два роя, прилепившихся с двух сторон к машине. Те, кто помоложе, держась руками за борта, бежали рядом, то и дело подпрыгивая, чтобы узнать, много ли в кузове бочек.

Не успела эта пивная на колесах развернуться, как ее остановили и в ту же секунду вокруг нее образовалась густая, клубящаяся толчея.

Зато возле судейской, представлявшей собой открытый навес с перилами по всему прямоугольнику и волнами реечек по карнизу, народу почти не было. Несколько любопытных стояли здесь в приятном оцепенении, задумчиво глядя на начальство. Когда приехало оно и вошло в судейскую, этого никто не видел. Вдруг оно появилось на этой веранде в своих френчах, галифе, кожаных регланах и шелковисто-серых прямых, почти как военные, шевиотовых плащах, в хромовых сапогах, военного же образца матерчатых фуражках; и предстала перед взорами любопытных живописно-сдержанная картина; фигуры все были яркие, натуры богатые.

На первом плане был Василий Васильевич Бабенко с его почти квадратной фигурой и плотно сидящей на самых плечах головой. Лицо было широким, немного расползшимся книзу, но с мелковатыми чертами — утиным носом с приплюснутыми, ромбическими ноздрями, которые время от времени неизвестно отчего раздувались и белели — то ли от гнева, то ли оттого, что хорошо и вольно ему дышалось.

Едва Василий Васильевич оказался в судейской, как стал расстегивать реглан. Ранний день был великолепен, с густым синим небом, размытыми по этой искрящейся синеве розовато-серыми и снежно-белыми облачками, серо-зеленым, туманно-сквозным лесом, ярчайшей, в глазах даже темнело, травой. Расстегнув пуговицы и бросив пояс висеть по бокам, он оперся на прямые руки о барьер и стал поворачиваться плотным корпусом то вправо, то влево, сердито и в то же время весело оглядывая пустой пока что круг и лежащие за ним поля.

Но и Павел Степанович в представительном кругу своих гостей не потерялся. Василий Васильевич первое время все скашивал глаза на его белый китель, но он взглядов этих не замечал, и тот вскоре как бы примирился с этой яркой белизной, всем чересчур уж парадным видом директора.

Павел Степанович был занят своими мыслями. Нужно было не упустить из виду десятки самых разнообразных вопросов, связанных не только с программой скачек, с ее рискованным пунктом (Зигзаг), но и с организацией всего прочего.

Занятый этим, он пропустил начало разговора, а когда вслушался, то никак не мог добраться до сути его. Он чувствовал, что под его простенькой тканью таится какое-то важное содержание, которое он без посторонней помощи никак не мог постичь, но помощь ему эту никто не спешил оказывать. Ему даже показалось, что его нарочно держат на расстоянии, в непосвященных, и обида глухо стала ворочаться в нем, еще больше мешая ему уловить подспудный смысл местной политики.

— …Грачевский район? Н-да, — продолжал говорить один из приезжих, мужчина безбровый, с крючковатым носом и тяжелым, точно обух колуна, подбородком. — Что ж, они работали хорошо. Этого у них отнять нельзя.

— Ранних, — не то спросил, не то утвердил Василий Васильевич, не поворачивая головы, а продолжая рассматривать пустой круг.

— Несомненно, ранних, — согласились с ним.

— Поздние еще не сеяли, — раздалась спокойная важная реплика.

— Ну да, конечно. Рано еще, — послышались значительные голоса.

— Начало мая! — поднял палец вверх Василий Васильевич.

— Но рапорт у них уже готов и на поздние, — хитро и весело сощурился Петр Свиридович Галкин, начальник райзо. Он районного калибра был человек, но нигде никогда не терялся, обо всем судил с хитрющим каким-то благодушием.

— Да, молодцы грачевцы, — хмуря брови, сказал Василий Васильевич.

— А кто подписывал рапорт? — вдруг спросил кто-то.

— Как кто?

— Ты шо, Николай Ахванасьевич, не знаешь, чи шо? — весь засиял Петр Свиридович, отвечая на возглас «как кто?», — сам Головатый и предрика Тетерин Анатолий Яковлевич.

— То-то и оно, что не сам Головатый, — торжественно произнес Николай Афанасьевич, и Петр Свиридович тотчас же изобразил на своем мясистом лице изумление и веселую растерянность: сел, сел в лужу, сел!

Все оживились, прошел сдержанный смешок. Даже Павел Степанович улыбнулся. Многие со значением переглядывались друг с другом.

— Вот как? Это почему же? А Головатый, он что, он где? — посыпались вопросы, но не к Николаю Афанасьевичу, а к Василию Васильевичу.

XVII

Но Василий Васильевич ничего не ответил.

Рядом с судейской расположился духовой оркестр, привезенный на директорской паре выездных из районного центра. Кто-то из музыкантов для пробы дул в большую помятую трубу, издавая короткие, басистые звуки: пу-пу, пу-пу.

Что-то в этом разговоре про Головатого было нехорошее, подумал Козелков, и с внезапной тоской и раздражением воскликнул про себя: да что же это они не едут, почему тянут со скачками? Он увидел, как Петр Свиридович легким, балетным своим шажком подошел к перилам и стал отмахивать музыкантам ладошкой: дальше отсюда, дальше, мол, идите дудеть, шалуны вы эдакие!

Заметив эти мановения, райцентровские музыканты, баловни известные, принялись недоуменно переглядываться между собой, двигая и поворачивая свои медные инструменты, которые тут же давай перекатывать золотистых ежей, зайчиков и больно постреливать ими по глазам. Только большая труба не шевелилась и продолжала покрякивать: пу-пу, пу-пу. И Петр Свиридович, с выражением строгости, придушенно закричал:

— Цыть, сукины сыны, цыть! — и, повернувшись к Василию Васильевичу, быстро сменив выражение лица, с веселым сокрушением пояснил: — С похмелья ребята. Все эти дни не просыхают — работа у них такая. А этот вот, на трубе который, он этими «пу-пу» похмелье выдувает из себя. Слухай, Павло, — живо повернулся он к директору завода, — как тебе удалось их на ноги поставить? Удивляюсь! А все ж-таки молодцы: пить хлопцы пьют, а дело свое знают. Такого туша врежут, шо аж земля гудит, — с энтузиазмом потряс он кулаком. — Так шо вы думаете, он и мне один раз, — кивнул Петр Свиридович на трубача, — предлагал на трубе похмелиться, я отказался. Не, говорю, спасибо: я не болею.

Все знали капитальную способность Петра Свиридовича поглощать спиртное в любом виде — самогон, спирт-сырец, водку, вино и даже денатурат, выпускавшийся для растопки примусов, — в любом количестве и не только не болеть, но почти и не пьянеть — дуб воистину был могучий. Василий Васильевич, теперь уже под общий смех и гогот, погрозил Петру Свиридовичу.

И причудливым образом веселье это плеснулось через перила судейской. Какой-то дядька с пьяным, блаженным лицом, в картузе со съехавшим набок козырьком, закричал с ленивым добродушием: