Изменить стиль страницы

"ТРИ ВСТРЕЧИ"

Повесть "Три встречи" в "Звезде" прошла редактуру без особых осложнений, если не считать нескольких весьма существенных требований заместителя главного редактора П.В.Жура. До назначения в редакцию Жур служил в КГБ в чине подполковника и в новой должности бдительно стоял на страже идейности публикуемых произведений. Ко мне он, как ни странно, относился хорошо. В свое время, прочитав рукопись "Я должна рассказать", даже позвонил домой, произнес много добрых слов и заверил, что он, безусловно, за ее публикацию. И позднее, когда я приходила в редакцию, звал Марусей, этим подчеркивая доброе ко мне отношение и гордился, что книжка выходит за рубежом. На рукопись "Трех встреч" он тоже поставил "за", но "с учетом пометок на полях плюс еще одного замечания: в повести нет ни одного русского героя. Почему бы не дать…образ несгибаемого русского… Но это надо дать в рембрантовско-довженковском ключе". Замечания на полях, которые мне следовало учесть, были подобного рода. Например, против фразы: "Сначала, летом, когда немцы заняли город…" Жур написал: "Об этом так — походя? А ведь это началась война с СССР! Надо другой переход. Иной ритм!" Более красноречивой оказалась другая пометка. Моя героиня Ирена, попав в экстремальную ситуацию и боясь, что может угодить в руки немцам, уговаривает себя, что этот страх надо подавить, — не такие уже они всемогущие. Насилие — орудие слабых… Последние три слова Жур вычеркнул, а рядом написал: "Не всегда и не всякое". Оспаривать это его мнение я не стала. Несколько менее существенных замечаний тоже пришлось учесть. Но требование в законченную рукопись включить еще одного героя, к тому же в некоем "рембрантовско-довженковском ключе" меня привело в отчаяние. И я решила пойти к Журу и объяснить, что сделать это невозможно. Он прервал меня на первых же словах: — Русский народ вынес на своих плечах главные тяготы войны, и хотя бы один его представитель в повести должен быть. Все же я пыталась объяснить, что повесть уже завершена, и вставить дополнительное действующее лицо невозможно, да и само действие происходит в Литве в первые месяцы оккупации, когда сопротивление еще только зарождалось. Он махнул рукой. — Партия оставляла людей для борьбы в тылу. Я, помня поспешное отступление советских солдат, возразила: — В Литве не успели, немцы ее оккупировали слишком внезапно. — Бросьте наводить тень на Красную Армию! Там, где не успели оставить коммунистов, вскоре все-таки было организовано подполье. От этого "Бросьте!" я почувствовала себя на допросе у следователя КГБ, хотя сидела в кабинете редакции. Но все же заставила себя объяснить: — Это было потом. На парашютах сбрасывали, в основном литовцев или евреев, знающих литовский язык, иначе их бы сразу задержали. Русские партизаны в отрядах тоже были, но только те, кому удалось избежать плена, и кого в начале укрывало местное население. Жур багровел, и я взмолилась: — Петр Владимирович, у меня же в повести люди разных национальностей — и литовцы, и евреи, и поляки. Есть даже хорошая немка, спасшая Ирену от публичного дома. А ведь показать, что были и хорошие немцы, для меня самой очень важно… Жур захлопнул папку. — Без русского героя повесть не пойдет! — и вернул ее мне. Шла по Моховой, а в ушах стоял голос Жура: "Без русского героя повесть не пойдет!" Повесть не пойдет… Да, это так. Русский народ вынес главные тяготы войны. Но ведь война коснулась всех народов. У меня в повести есть даже цыганка. Она утешает соседок по тюремной камере. Так может… Я ухватилась за мелькнувшую мысль… Может, туда… в тюрьму… могла попасть и русская женщина. Я ускорила шаг. По Литейному мосту почти бежала, — мысли торопили. Ведь жен русских офицеров, которые не успели эвакуироваться, немцы сначала заточили в два больших дома на улице Субачяус, а потом их тоже увезли в Панеряй и расстреляли. Так было. Внезапно возник новый сюжет… Был же случай, когда один мужчина из гетто, которого только ранило, и засыпало лишь тонким слоем земли, ночью выбрался из ямы и выполз за ограду. Но никто из окрестных жителей его к себе не пустил, он вынужден был вернуться в гетто, и все рассказал. Так же могло произойти с любым человеком. Допустим… Допустим, жена русского офицера так же избежала смерти: легко раненая, выждав, когда уйдут солдаты, сумела выбраться из-под трупов и добралась до города. Но там ее все равно поймали и повели в тюрьму. Да, я могу ввести такой эпизод, и в этом не будет неправды. Я сама удивилась, что так складно и достоверно все придумала. Через неделю я отнесла в редакцию рукопись с новым эпизодом. Жур ее второй раз не читал, поверил заведующему отделом прозы Смоляну, что я его замечания учла (хотя ничего в "рембрантовско-довженковском ключе там не появилось) и "Звезда" повесть опубликовала. А в 1970-ом году она вышла в Издательстве "Советский писатель" и впоследствии была переведена на немецкий, венгерский и чешский языки.

В ПОДПОЛЬЕ…

На встречах с читателями я продолжала рассказывать о прошлом, и чем больше рассказывала, тем острее чувствовала, сколько еще остается нерассказанным, ненаписанным. И это не давало покоя. Принять окончательное решение мне помогла пожилая читательница во время одной из встреч в небольшой библиотеке. Она сочувственно спросила, как же я после всего этого живу? В подробности о себе я вдаваться не стала, но этот вопрос помог решиться написать о том, как нелегко было после постоянного ощущения близости смерти вернуться к нормальной жизни. Не мне, и даже не бывшей узнице, а тогдашней моей ровеснице, все три года гитлеровской оккупации Литвы скрывавшейся в деревенских подвалах и на чердаках. Работу над этой повестью, впоследствии названную "Привыкни к свету", прервала очередная политическая кампания. 24-го февраля 1971-го года в "Известиях" появилось сообщение о том, что "сионистское воронье слетелось в Брюссель, чтобы провести здесь свое провокационное сборище, так называемую "конференцию в защиту советских евреев". О том, что такая конференция должна состояться, я, хоть и сквозь глушители, расслышала по "вражьим голосам". Но почему-то не подумала о контрмерах, которые предпримет советская пропаганда. А она предприняла. В Брюссель для проведения в те же дни неких вечеров бельгийско-советской дружбы была направлена делегация советских евреев во главе с писателем А.Чаковским (кстати, это, кажется, был единственный случай, когда раскрыли его национальность), и были "организованы" письма евреев в ряд зарубежных газет. Об этом я, естественно, ничего не знала. В один из дней, прочитав очередную хулу про "сионистское воронье", я села за работу. Вместе со своей героиней Норой снова оказалась в оккупированной Литве. В настоящее меня вернул приход А.Смоляна. Он заговорил вполголоса и в какой-то спешке: он только что из партбюро, платил членские взносы. При нем позвонили из райкома партии, продиктовали адреса зарубежных еврейских газет и велели эти адреса раздать писателям еврейской национальности, которые должны туда написать, что они являются равноправными гражданами, в защите не нуждаются и брюссельскую конференцию осуждают. Поскольку я вряд ли захочу выполнить требуемое, а за отказ могут быть большие неприятности, он мне советует немедленно уйти из дому, и не возвращаться до окончания конференции. Если хочу, могу это время пожить у них. Опять… Нас опять хотят использовать для своей гнусной пропаганды. Только что я прочла очередную статью о "сионистском воронье", и не только должна молчать о том, что у нас происходит, но еще и утверждать, что мы — равноправные граждане… Я была тронута участием Смоляна. Искренне поблагодарив, сказала, что не хочу стеснять его семью и поживу у кого-нибудь из родственников мужа. Из дому я действительно ушла сразу, взяв с собою лишь уместившиеся в сумочке мыльницу и зубную щетку. По дороге к телефону-автомату придумала нейтральный для родственников повод: у сестры в Клайпеде конфликт с сыновьями (она их растила одна. К великому горю рано овдовела — ее муж, Владас, утонул, когда старшему шел двенадцатый год, а младшему было полтора), и она просит меня срочно прилететь. Самолет туда летит рано утром, а подкидыш в аэропорт останавливается возле их дома. Не смогу ли я у них переночевать? То же самое я сказала Семену, мужу, позвонив ему на работу. Сослалась на то, что тороплюсь за билетом и прошу его вечером привезти к тете с дядей халат, тапки, смену белья, и, на всякий случай, рукопись. Только вечером, когда он все это привез, и вся дядина семья — он, тетя Таня и их сын Феликс — была в сборе, я рассказала правду. Все почему-то молчали. И я поспешила их успокоить, что если они этого не одобряют, или опасаются, что у них из-за меня могут быть неприятности, я уйду. Есть куда. — Не у нас, у тебя могут быть неприятности, — наконец заговорил дядя Лазарь. Феликс меня поддержал: — Каждый человек поступает так, как считает нужным. А нас ты не стесняешь. Семен молчал. Он, кажется, был согласен с обоими: опасался неприятностей и понимал, что требуемого письма писать не стану. Ночью я не спала. Жалела, что на самом деле не купила билет на Клайпеду. Утром улетела бы к Мире. Жила бы у нее, мы же так редко видимся, и племянников давно не видела. Была бы далеко от всего здешнего. И не было бы этой неправды, что я в Клайпеде, когда на самом деле прячусь здесь, в городе. Я действительно пряталась. Не приближалась к окну, хотя квартира была на третьем этаже, и никто во дворе меня не знает. Не подходила к телефону. И лишь на четвертый день, не выдержав этого заточения (хотя шутила, что мое подполье вполне комфортабельное — с горячей водой и телевизором), когда наступила февральская темень, решилась выйти во двор подышать воздухом. Кружила по нему, не осмеливаясь выглянуть на улицу, — вдруг по ней случайно пройдет знакомый писатель: может, живет поблизости, или направился к кому-нибудь в гости. Дни тянулись очень медленно. Я помогала тете Тане готовить обед, что-то ей чинила, вязала. Работать не могла, — то, чем жила еще несколько дней тому назад, отдалилось. Все вытеснила эта брюссельская конференция. Да и не давала покоя мысль: если откроется тайна моего бегства, обком партии "посоветует" "Звезде" и издательству "Советский писатель" меня не печатать. А значит, и эта рукопись, как уже было с геттовскими и лагерными записями, будет покоиться на дне ящика письменного стола неизвестно сколько времени… Я старалась успокаивать себя: как только вернусь домой, сразу примусь за работу. Никакого запрета на публикацию не будет. Днем эти самоуспокоения помогали. Зато ночью… Ночью главенствовала тревога, тем более, что поводы были: к тете Тане заходила ее говорливая соседка, и, увидев меня, очень удивилась. Наверно, оттого, что я не выглядела гостьей, а на кухне чистила картошку. В другой день я была одна дома, зазвонил телефон, и я, забывшись, взяла трубку. Спрашивали какого-то Ивана Ивановича. Может, это была проверка? Да и в нашей коммуналке на Маяковского соседи, когда мне звонили из Союза писателей, могли ответить, что после прихода какого-то человека, я неожиданно ушла из дому. А что… — от пронзившей меня мысли я чуть не застонала — что, если, не застав меня дома, в партийном бюро сами сочинили от моего имени нужное письмо и разослали его во все страны, где вышла книжка… Эта мысль терзала до самого утра. И весь день не оставляла. Вечером, сквозь помехи слушая "Голос Америки", в страхе ждала, что услышу свою фамилию. К счастью, не услышала. Ни в тот вечер, ни в другие. Видно, партийное бюро на такую подделку не решилось. Может, потому, что хватило послушных писателей и без меня. (Как я потом узнала, трое написали, а трое — в свое время раскритикованный и непечатаемый А.Хазин, публицист М.Левин-Ивин и И.Эвентов писать отказались). Домой я вернулась после закрытия конференции. Но страх, что меня еще могут "призвать" не проходил, — кампания протеста продолжалась. По телевидению показали пресс-конференцию ученых, артистов, писателей еврейской национальности. АПН организовало в Москве специальное собрание раввинов, которые также обязаны были отказываться от защиты. В получаемых из Литвы газетах я то и дело читала уверения какого-нибудь еврея о своем равноправии в дружной семье советских народов, что дало повод нашему Йонайтису при случае сказать главному редактору газеты "Тиеса" ("Правда"): "До сих пор я полагал, что в Советском Союзе хорошо живут все — и русские, и литовцы, и грузины, и армяне. А читая вашу газету, узнаю, что, оказывается, ошибался, — у нас хорошо одним только евреям".