Изменить стиль страницы

КОРОТКАЯ ВСТРЕЧА С ДЕТСТВОМ

В конце лета местком неожиданно предложил мне бесплатную "горящую" — уже просрочено три дня — путевку в Палангу на оставшиеся девять дней. Дорога тоже бесплатная, — как раз идет наш автобус. Я, конечно, поехала. После войны еще ни разу там не была. Вначале я очень удивилась — тут ничего не изменилось: тот же высится из-за деревьев островерхий шпиль костела с огромными, на все четыре стороны, часами. Те же стоят по обеим сторонам улицы Басанавичаус деревья. Так же идут на пляж — поодиночке и семьями — загорелые курортники. На мгновение даже почудилось, что они — те же самые, давние. Я свернула на аллею Бирутес. Дома здесь те же, знакомые. В том, угловом, мы жили, когда я была еще маленькой. За тем окном однажды сидела взаперти. Папа меня наказал. Меня не взяли на пляж. Хотя мама заступалась, папа сказал, что мне будет полезно посидеть тут одной и подумать, правильно ли я себя веду. Они ушли. А оттого, что папа не говорил, можно ли мне выйти во двор, или хотя бы открыть окно, я стояла у закрытого окна, смотрела на пустой двор и очень завидовала Мире, что она теперь купается, играет в мяч, строит из прибрежного мокрого песка башню, или ищет, не выбросило ли море после ночи малюсенькие янтаринки. У нее и так уже больше чем у меня — почти пол спичечной коробки. По стеклу ползла муха, и я жалела не только себя, но ее тоже — нам обеим нельзя выйти отсюда… Окно и теперь закрыто. И во дворе, как тогда, никого нет. В том, соседнем доме мы жили позже. Я окончила четвертый класс, и папа хотел, чтобы за лето подготовилась за пятый, и пошла сразу в шестой. Заниматься со мною будет Мира. А в награду каждой были обещаны часики. Чтобы их заработать, мы в этом вот саду каждое утро перед пляжем, и днем, после обеда, занимались. Правда, главным образом ссорились. Потому что Мира, всего на три года старше меня, строила из себя всамделишную учительницу, задавала уроки, требовала, чтобы я ей отвечала, норовила ставить отметки. А я не хотела ни отвечать, ни чтобы она мне ставила отметки. Пусть только объясняет. Мама нас мирила, иногда сама к нам подсаживалась, но все время со мною заниматься не могла, — Рувик еще был совсем маленький. Кончилось все это тем, что папа, приехав нас навестить, и увидев наши занятия, забрал меня в город на две недели раньше, чтобы я подготовилась с настоящей учительницей. И во дворе напротив все, как было тогда. Так же висят друг против друга два гамака. По знакомому дощатому настилу я вышла к пляжу. И чуть не вслух поздоровалась с морем! И с пирсом! Смотрела на знакомую гладь воды. Оттого, что нет ветра, она почти неподвижна. Только к самому берегу медленно, словно лениво, подкатывают крохотные волны. Слегла кувыркнувшись, они мелкими пенистыми барашками заливают сырую от их набегов полоску пляжа и сразу откатывают назад, спешат обратно слиться с этим огромным морем. Чуть подальше в воде плещутся, барахтаются и радостно визжат дети. Взрослые плавают там, где глубже. А во всю ширь пляжа густо лежат, подставив тела солнцу, любители палангского загара. Вдруг мне послышалось, словно донесся оттуда, из Штрасденгофа, голос Маши Механик, моей соседки по нарам: "Неужели ты думаешь, что оттого, что не станет какой-то Маши Механик, в мире что-то изменится?" …После побега из лагеря девяти человек, разъяренный эсэсовский офицер несся вдоль строя и тыкал плетью, кому выйти вперед. Плеть скользнула, почти коснувшись, мимо моего плеча и ткнула в Машу. Она сделала положенных два шага вперед. Я в ужасе ей зашептала, чтобы просила ее оставить, объяснила, что о побеге ничего не знала! Но она, не оборачиваясь — в строю даже шевельнуться нельзя — только это и произнесла: неужели я думаю, что оттого, что ее не станет, в мире что-то изменится. А я не понимала, как она может, зная, что сейчас ее увезут на расстрел — черные машины уже стоят у ворот — философствовать… Кто-то рядом рассмеялся, и я словно очнулась: я в Паланге, стою на дюне. Мимо прошли парень с девушкой. Это они смеялись. Неужели Маша была права, и ничего не изменилось? Просто на пляже загорают другие люди, а в воде плещутся другие дети. Нет, изменилось. Ее нет. Не только ее… А она учительница, и теперь могла бы учить детей. Правда, ее учеников тоже нет, она же работала в еврейской школе. Может, она это сказала, чтобы успокоить меня? Или хотела, чтобы я так же думала, когда и меня будут забирать, или "отбраковывать" при очередной селекции. Наверно. Но я все равно так не думала, и каждый раз во время селекции, проходя мимо унтершарфюрера в шеренге таких же худющих и посиневших от холода и страха девушек, думала только об одном: чтобы он счел, что еще могу работать… Я продолжала бродить по Паланге. И очень вскоре поняла, что только в начале казалось, будто здесь все так же, как было. Не все… Не было раньше тут, в самом центре города этого могильного бугра и памятника с выбитыми у его подножья фамилиями советских воинов, погибших за освобождение Паланги. И не было за курзалом, теперь Домом культуры, этой полянки, густо усаженной анютиными, будто детскими, глазками, и этого приземистого камня о том, что в 1941-ом году на этом месте был пионерский лагерь, и именно в него, на спящих детей, фашисты сбросили свои первые бомбы… А в лесу по дороге на Швентойи лежат расстрелянные немцами палангенские евреи. На этом месте растет очень крупная земляника… А в бывшей синагоге теперь универмаг… Когда я вернулась в Вильнюс, меня уже ждали обычные послания из института — программы, списки обязательной литературы, методические разработки на 1952/53 учебный год. К тому же надо было срочно кончать перевод повести В.Собко "Далекий фронт". Роман Саянова уже вышел, и мой "добродетель", опять не спрося меня, сразу договорился с издательством о следующем переводе. Само собою — на прежних условиях. И хоть я давно решила больше с ним дела не иметь (мне и выход Саянова не доставил никакой радости), когда он позвонил, чтобы я пошла в издательство подписать договор, там уже все подготовлено, у меня опять не хватило мужества отказаться. (К тому же я еще не выплатила в кассе взаимопомощи долг за поездку в Москву на экзамены и очень хотела купить себе обувь, — уж очень зимой в туфлях мерзли ноги…) Кроме учебы и перевода, я по средам и воскресеньям ходила к Кире Александровне. Папа в Клайпеде, она целый день на работе, и старенькой няне, пани Ирене, трудно одной справляться с Ганусей. Девочка все еще не ходит, хотя Кира Александровна возила ее в Москву, устраивала в больницу. При выписке ей дали с собою какое-то новое, пока только лабораторно изготавливаемое лекарство. Обещали, что благодаря ему Гануся пойдет. Но что умственно будет развиваться нормально, не обещали… Кира Александровна, наверно, и сама это понимала. Из Москвы вернулась очень расстроенная. Как обычно, стала мне жаловаться на папу. Это он уговорил ее родить ребенка. И из-за него она тут торчит. Как она его умоляла уехать в Польшу! Когда сразу после войны еще выпускали, они могли бы уехать, — у нее же до 1939-го года было польское гражданство. Но мой отец заявил, что ему там делать нечего. А он должен был ради нас уехать. Она бы и меня вывезла. Здесь меня тоже ничего хорошего не ждет. И Ганусю бы там лучше лечили. А тут скоро и лечить некому будет, виднейших врачей сажают. Знакомая, у которой она в Москве останавливалась, в ужасном состоянии, — арестовали ее родственника, известного профессора. И его коллегу, тоже еврея. Вдруг она в ужасе осеклась. Испуганно посмотрела на потолок. (Над ними, на втором этаже жил работник КГБ Андреев и Кира Александровна была уверена, что он ее подслушивает.) Я хотела ее успокоить, но она замахала руками: молчи! И в самое ухо прошептала, чтобы я, боже упаси, никому об этом аресте не проговорилась. И потом, когда мы купали Ганусю, под шум льющейся воды, еще раз напомнила. И когда я уходила, знаком показала, чтобы я — ни слова!

ЧУДОВИЩНОЕ ОБВИНЕНИЕ

С того злополучного вечера, когда Митя, боясь, что его вышлют, принес мне доверенность на свою зарплату, и я узнала, что его отец — священник, а потом — что и сам он иногда тайком поет в церковном хоре, я поздравляла его и со старым Новым годом. Так было и на этот раз. Нарочно поставила его в расписание репетиций первым, чтобы пришел, пока еще никого нет. Но мое веселое поздравление его почему-то удивило. Спросил, читала ли я сегодня газету. Нет, еще не успела. А что? Он достал из портфеля "Советскую Литву". — Извини, что это я тебе принес такую весть. Я не понимала, за что он извиняется. Скользнула взглядом по дате — 13 января 1953 года, и… остолбенела. "АРЕСТ ГРУППЫ ВРАЧЕЙ-ВРЕДИТЕЛЕЙ". Слова эти не исчезали. А оттого, что я на них смотрела напряженно, буквы начали двоиться. И вдруг я вспомнила рассказ Киры Александровны… Но почему об этом сообщают в газете? Ведь арестовывают тайком, ночью. Даже когда целыми эшелонами отправляли в Сибирь, знать об этом не полагалось. А тут сами объявили. "АРЕСТ ГРУППЫ ВРАЧЕЙ-ВРЕДИТЕЛЕЙ". Митя не уходил. Видно, ждал, чтобы я при нем прочла и остальное. Я оторвалась от заголовка. "Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза". В глаза бросались крупно выделенные фамилии. ВОВСИ. ВИНОГРАДОВ. КОГАН. Еще один КОГАН, наверно, брат. ЕГОРОВ. ФЕЛЬДМАН. ЭТИНГЕР. ГРИНШТЕЙН. МАЙОРОВ. Почти все — евреи. Значит, опять… "Документальными данными, исследованиями медицинских экспертов и признаниями арестованных…" Я обомлела: признаниями?! Перечитала."…и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье". Глаза пробегали по строчкам: "…злоупотребляя доверием больных, преднамеренно злодейски подрывали здоровье последних…", "…ставили им неправильные диагнозы…", "…неправильным лечением губили их. Преступники признались…" Опять — "признались". Не могли они признаться! И губить никого не могли! Они же врачи! Но надо было читать дальше: "…признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А.А.Жданова… назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А.А.Жданова…"."…Преступники также сократили жизнь товарища А.С. Щербакова…"."…Старались подорвать здоровье советских руководящих военных кадров… Маршала Василевского, маршала Говорова, маршала Конева, генерала армии Штеменко, адмирала Левченко и других, однако арест расстроил их злодейские планы… Установлено, что все эти врачи-убийцы состояли в наемных агентах у иностранной разведки". Больше читать не могла. Только глянула на последнюю строчку. "Следствие будет закончено в ближайшее время". Митя вышел. А мне надо было допечатать программу концерта. Пальцы печатали, а в голове отдавало "врачи-убийцы", "вредительское лечение"… Днем позвонила Кира Александровна и попросила, чтобы я после работы сходила в поликлинику за рецептами для Гануси. Говорила она спокойно. Значит, газету еще не видела. Едва дождавшись пяти часов — очень трудно было весь день делать вид, что он обычный, что ничего не случилось — я пошла в поликлинику. Удивилась, что в коридоре толпится как никогда много народа. Даже не понять было, кому в какой кабинет. Наконец я разобралась и пристроилась за женщиной со спящим на ее плече мальчиком. Она его гладила, но он все равно вздрагивал, — видно, и во сне болело перевязанное ушко. Мать устало вздохнула: — Могли бы для собрания найти другое время. — Значит, не могли! — сердито пробасил мужчина за моей спиной — Собрание очень важное. Думаете, те врачи действовали в одиночку? Ничего подобного! Наверно, и сюда затесались такие же фельдманы. Надо как можно скорей, пока и тут не натворили бед, их выявить и вывести на чистую воду. У меня остановилось сердце. А он еще больше распалялся. — Я всегда говорил, что им нельзя верить, что все ни — враги народа. Еще хорошо, что их, наконец, разоблачили, а то посягнули бы и на здоровье товарища Сталина. Да, жаль, что Гитлер не всех… Я выбежала из очереди. Заторопилась к лестнице. Кажется, кто-то ему сказал: "Зачем вы обидели человека?" Но я бежала вниз. — Что-то случилось с вашей сестренкой? Я не сразу узнала нашего врача. Она поднималась мне навстречу. — Нет, ничего… — Только голос дрожал. — Я — за рецептами… Но приду в другой раз… завтра… у вас же собрание. Докторша мрачно бросила, что оно кончилось, и почему-то взяла меня за запястье. Стала считать пульс. Велела тут посидеть. Рецепты мне принесут. Я сидела. Но дрожь унять не могла. "Жаль, что Гитлер не всех…", "Жаль, что Гитлер не всех…" Я боялась, что этот человек сейчас спустится, было не по себе, что мимо меня проходят, что меня видят… "Жаль, что Гитлер не всех…" Тот, охвативший в поликлинике, испуг больше не возвращался. Теперь было другое. Я по утрам со страхом раскрывала газету, — боялась увидеть очередную статью, или гневную резолюцию собрания коллектива трудящихся, или негодующее письмо в редакцию, в которых виднейших медиков страны называли убийцами в белых халатах, шпионами, вредителями, продажными тварями, прятавшими под белоснежными халатами нож и яд, искусно замаскированной шайкой, лакеями империалистической разведки. И во всех этих писаниях требуют их строжайше наказать. Зато воздается хвала Лидии Тимашук, истинно советской женщине, вступившей с ними в единоборство, истинной патриотке своей родины, героине, спасшей русскую медицину от засилья евреев и так далее. За помощь в разоблачении этих "врачей-убийц" она награждена орденом Ленина. А еще почти каждый день кто-нибудь рассказывал, что из такой-то больницы или поликлиники уволили еще одного врача-еврея. Или что больной, придя в поликлинику, отказался брать номерок к врачу-еврею и требовал направить его к другому врачу. Или что в аптеке, увидев за прилавком провизора, как немцы бы сказали "неарийской" внешности, человек ушел, при этом, громогласно объявив, по какой именно причине он предпочитает пойти в другую аптеку. Иные, сдавая рецепт, предупреждали, чтобы лекарство ни в коем случае не готовил кто-нибудь из "этих", или даже требовали, чтобы им показали, кто лично будет его готовить. И лишь об одном случае, как о чуде, мы рассказывали друг другу, что один литовец, ложась в больницу на операцию, попросил, чтобы его оперировал именно такой-то хирург. И назвал хирурга-еврея. Про себя я этого человека назвала вторым Йонайтисом. Но, к сожалению, больше о подобном чуде не было слышно. Рассказывали об обратном. Только об обратном… А заниматься, читать, конспектировать все равно надо было… Иногда я со своими учебниками оставалась после работы в Филармонии, — дома, в моей комнате было очень холодно. Сидеть за столом приходилось, напялив на себя обе кофты, пальто, платок, варежки. Но и укутавшись, все равно замерзала и могла только читать. А для письменных работ оставалась вечером в филармонии. Иногда, устав заниматься, спускалась в зал послушать второе отделение концерта. В тот вечер концерт был неинтересный. (Между прочим, уровень таких концертов можно было определить уже по первым словам ведущего. Чем напыщеннее и с большим апломбом он возвещал, что участники концерта нам привезли столичный, московский, горячий, братский и так далее привет, тем меньше за этой высокопарной столичностью было искусства.) А поскольку я это приветствие случайно услышала днем, когда он "пробовал" со сцены свой голос, то в зал идти не было никакого желания, и я спустилась к Риде. Она, как директор зала, должна была находиться на работе до конца концерта. У Риды сидел администратор этой эстрадной группы, и я, войдя, почувствовала, что прервала какой-то их, видно, секретный разговор — телефон был накрыт ее меховой шапкой. Я хотела сразу, под предлогом того, что зашла только попрощаться, выйти, но Рида меня задержала. — Еще успеешь в свой ледник. Я села. По тому, что они продолжали курить молча, я окончательно поняла, что все же помешала и попыталась подняться. — Сиди, — почти приказала Рида и повернулась к нему. — При ней можешь говорить все. — А что говорить? Это ж все слухи. — Но уж больно похожие на правду. — Рида помолчала. — Видишь ли, Машута… Невеселые творятся у нас дела. Очень невеселые. Суд над врачами, наверно, начнется в самое ближайшее время. Суд?! Значит, их, этих старых профессоров, будут судить! Я так испугалась, что не сразу поняла, что Рида уже говорит о другом. Что этим дело, скорей всего, не кончится. Что могут сослать не то в Сибирь, не то на Дальний Восток вообще всех евреев. Там уже строят бараки. А министерству путей сообщений дано секретное указание готовить эшелоны. По правде говоря, она про эшелоны и раньше слышала, но не хотела меня пугать. Я, кажется, попрощалась спокойно. И у себя, наверху, аккуратно собрала все книги, тетради, блокноты. Заперла в стол обе — литовскую и русскую — машинки. Их полагалось после работы сдавать в отдел кадров, но все уже привыкли, что я держу их у себя, знали, что ничего неположенного не печатаю. Да и образцы шрифтов зарегистрированы. Домой я шла пешком. Чтобы пока еще идти одной, — там, в Сибири, наверно, опять надо будет брести в колонне. И снова будут бараки, нары… А как же папа и Кира Александровна? Если его повезут из Клайпеды, а ее с больной Ганусей отсюда, они могут оказаться в разных местах… Может, все-таки не всех вывезут? Может, хоть Мира останется? Ведь ее муж, Владас — литовец. У Риды — наоборот. Она русская, а муж еврей. И хоть дочка записана на ее фамилию, отчество все равно "Исааковна". Меня опять увезут отсюда. Уже приготовлены эшелоны. И, наверно, тоже, как тогда, когда немцы гнали в гетто, разрешат взять с собою лишь столько, сколько смогу сама унести. А в чем понесу? У меня же ничего, кроме того холщового солдатского портфельчика, с которым вернулась из лагеря, нет. Я пошла быстрее. Надо подготовиться. Дома я достала из шкафа наволочку. Когда пришли немцы, мама в самые первые дни каждому соорудила по рюкзаку. Из наволочек. Себе — большой, из папиной подушки, нам с Мирой — из наших, а детям — из маленьких, диванных подушечек. Вместо лямок пришила полотенца. Я тоже взяла два полотенца. Там их отпорю, будет чем вытираться. То ли от того, что в комнате было холодно, и мерзли руки, то ли от волнения, рюкзак получился какой-то перекошенный. Все равно я уложила в него почти все свое имущество: две простыни, вторую наволочку, еще одно полотенце. Между простынями засунула свои тетради с давними записями и самодельный конверт, в котором держала немецкие "аусвайзы", желтые звезды и жестяной нашейный номерок. Белье и чулки положила сверху. Вторую юбку и летнее платье надену на себя. Еду — хлеб, макароны и крупы, которые на кухне, повезу в холщовом портфельчике. Уложу все туда в последний момент. Не надо, чтобы соседи видели, что я заранее собираюсь. А обувь уже теперь можно к нему привязать. Одеяло и подушку заверну в покрывало и свяжу. Так что в одной руке будет узел с постелью, а в другой — портфельчик, а на спине — рюкзак. Может, обувь привязать к нему, а к портфельчику пришить мешочек с еще одной буханкой хлеба? Да, хлеба обязательно надо взять побольше, может, две-три буханки, — везти, наверно, будут долго. Уложив рюкзак и привязав к нему туфли, я засунула его в шкаф, и замаскировала постелью. Дверь комнаты без ключа, и когда я на работе, соседка явно заходит полюбопытствовать, что у меня на столе, что на этажерке. Наверно, и шкаф открывает. Пусть там будет все, как обычно, ведь я всегда на день складываю постель в шкаф.