Изменить стиль страницы

ХОЧУ ПОСТУПИТЬ В ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИНСТИТУТ

Весь свой филармонический отпуск я просидела дома, продолжая переводить Саянова. Чаще ходила к папе, вывозила Ганусю погулять. Правда, папа заговаривал о том, что мне надо отдохнуть. Но я твердила, что вовсе не устала, а переводить мне нравится. Не решалась только поделиться еще и тайной причиной такой поспешности: возможно, перевод книги зачтут как литературный труд при поступлении в Литературный институт. Да и в самой мысли туда поступать, пока не решалась ему признаться. Узнала я о том, что есть такой институт случайно. К Изе Кремерису приехала из Москвы на каникулы его дальняя родственница, которая училась в Литературном институте. От этого словосочетания у меня даже дух перехватило. Я попросила Изю узнать у нее, кого туда принимают, какие там факультеты, что входит в учебную программу. Ответы были неутешительны. Принимают только бесспорно одаренных и уже пишущих людей. Факультетов нет, учебная программа общая, но есть творческие семинары по жанрам: поэзии, прозы, драматургии. Требования к поступающим даже на заочное отделение очень высоки, и отнюдь не у каждого, кто считает, что умеет писать, есть шансы туда попасть. Единственное, что в ее словах утешало, это то, что в Институте есть заочное отделение. Потому что едва обрадовавшись, что существует Литературный институт, я тут же огорчилась: ведь это значит, что опять надо будет уехать из Вильнюса, да еще на целых пять лет. А я не хочу больше уезжать отсюда. И снова быть одной среди совсем чужих людей не хочу. Поэтому если есть заочное отделение… Но сразу вернулось главное — что с того? Туда же принимают только уже пишущих… И все-таки мысль о том, чтобы туда поступить, не оставляла. А услышав, что родственница Изи собирается обратно в Москву — скоро начинается новый учебный год — я его спросила, можно ли мне самой поговорить с нею и расспросить подробнее. Она не стала дожидаться моих вопросов. Удобно расположившись в кресле и закурив сигарету, сама выложила то, что, очевидно, считала нужным мне сообщить. Что этот институт единственный на весь Советский Союз, и желающих поступить туда очень много. К сожалению, слишком многие считают, что они могут писать. Или, может быть, надеются, что их там этому научат. А научить писать нельзя. Так что принимают только тех, кто уже как-то проявил свой литературный дар. Поэтому претендент сперва должен пройти конкурс по творчеству, и лишь после этого его допускают к вступительным экзаменам. Но и их далеко не всем удается сдать. Едва скрывая свое огорчение, я все же спросила про заочное отделение. Она небрежно махнула рукой: это вообще несерьезно, — заочное обучение второсортное. Раздавила в пепельнице окурок, давая понять, что беседа окончена, и, уже вставая, добавила, что если даже со всем остальным у меня было бы в порядке, помешает национальность. Я хотела спросить, а как же, она ведь тоже… Но она меня опередила: когда она поступала, сразу после войны, с этим было немного проще. А теперь… Как теперь — я знала… Наступил новый, 1949/50 учебный год. Она уехала, а все, что говорила — осталось. В школу я теперь ходила безо всякой охоты. Совсем не радовало, что я уже в десятом классе. И переводила без особого удовольствия. А то, что Саянову за этот роман присудили Сталинскую премию, лишь усилило неуверенность, которую я раньше отгоняла: может, только думаю, что умею переводить? И когда писала пьесу, тоже только считала, что могу ее написать? Но я же не считала! Просто услышала про конкурс, и села сочинять. И понимаю, что в институте не учат писательству. А все равно… Однажды не выдержала, и рассказала о своем желании учиться в Литературном институте друзьям. Но они почему-то не обратили внимания на то, что надо пройти конкурс по творчеству, и что требования на приемных экзаменах очень высокие. Пупа — то есть Эстер, но давнее, детское "Пупа" так и осталось на всю жизнь — только удивилась: неужели я собираюсь закабалить себя еще на пять лет? Тогда уже наверняка останусь старой девой! А Майя спросила, где возьму денег, чтобы два раза в год ездить в Москву на экзаменационные сессии. Но скептики Фрида с Борей ее успокоили: деньги не понадобятся, — с таким "пятым пунктом" все равно не примут. Словом, они меня дружно уговаривали выкинуть из головы мысль о поступлении в институт: это нереально. Пупа еще добавила свое всегдашнее — чтобы я наконец перестала осложнять свою жизнь, а наслаждалась ею, доставляла себе побольше радостей. И хоть я отшучивалась, что если все время только наслаждаться, некогда будет еще что-то делать, мне, как и всякий раз, когда она заводила об этом речь, стало грустно. Ведь и самой себе я когда-то, в день ликвидации гетто обещала, что если останусь в живых, жить полной жизнью… …Я в то утро стояла у окна, и смотрела на дождь. Представляла себе, что весной тут будет сухо. Не только тут — везде. В садах будет белеть яблоневый цвет. И небо будет голубое-голубое. Я думала о том, как хорошо было бы на него смотреть! Просто смотреть на небо. И еще о том, что если бы осталась в живых, то уже умела бы радоваться жизни… Но я же радуюсь! Мне нравится, когда цветут сады. Нравится, когда осенний дождь барабанит о подоконник, а я лежу укутавшись в одеяло, и мне тепло, уютно. Нравится, когда ослепительно сверкает белый-белый снег. Мне нравится работать. Люблю сидеть в Филармонии на концерте. "Болею", когда выступают свои. Радуюсь их успехам. Но нельзя же постоянно радоваться. Тем более, что кругом так много плохого! Разве я могла думать о чем-то другом, когда по утрам стояла в переулке напротив школы, в которой преподает Йонайтис, и волновалась, придет ли он на работу, не вывезли ли его. И о какой радости может идти речь, когда против нас опять… Конечно, теперешнее нельзя сравнивать с тем, что было при немцах, но ведь закрыли именно еврейский музей, еврейскую школу. Даже детский дом со спасенными от Гитлера детьми расформировали. А эти регулярные "разоблачения" в газетах все новых "безродных космополитов"… Да, я могу смотреть на небо, свободно ходить по улицам. И это хорошо, прекрасно. Но ведь это не все. Только в начале, после освобождения — просто радовалась, что я есть, что не убили, что буду жить. Теперь смерть не грозит. Правда, иногда возвращается давнее "хорошо бы дожить". До весны, до осени, до дня рождения. Но не могу я жить только этим, и если самой пока, может быть, ничто не грозит — не могу не тревожиться, если что-то грозит другим. А главное, больно, очень больно чувствовать эту непонятную злобу к нашему народу. Мысль о Литературном институте не оставляла меня. Наоборот, чем ближе к выпускным экзаменам, тем больше хотела учиться именно там. И я решила поговорить с нашим пианистом Сережей, — он собирается поступать в аспирантуру Московской Консерватории. Правда, не как пианист, — тут ему, как он сам сказал, оттого, что на фронте "руки были заняты другим", ничего не светит. Но его интересует эстетика. Может быть, он знает, как проходит конкурс по творчеству. А еще — принимают ли без вступительных экзаменов, если в аттестате одни пятерки. Об этом я подумала совсем недавно, когда учитель Тереспольский на уроке геометрии меня похвалил, и сказал, что если бы я кончала дневную школу, то, наверно, была бы кандидатом на золотую медаль, и жаль, что в вечерних их не дают. От похвалы я смутилась, и ляпнула глупость: что она мне не нужна. Но по дороге домой вспомнила, что медалисты не сдают вступительных экзаменов. А мне в Литературном институте в Москве после литовской школы сочинения на пятерку не написать. Но спросить, и даже просто поделиться с Сережей своими переживаниями и сомнениями не успела, — на него навалились большие неприятности.

ЦЕНА ПРАВДЫ

В те годы все съезды, конференции, пленумы, сессии, профсоюзные и прочие значительные мероприятия проводились в Филармонии. В такие дни нужен был не только сам зал, но и все другие помещения. Симфоническому оркестру, хору и солистам предоставлялись так называемые отгулы. Работала только администрация, которой оставляли всего одну комнату, куда сносили и ставили впритык друг к другу все письменные столы, отчего комната становилась похожей на мебельный склад. В кабинете директора размещался штаб охраны, состоящий из одетых в штатское офицеров Комитета Государственной безопасности. Бухгалтерия превращалась в отлично оборудованный медицинский пункт, а наша комната — в почтовое отделение, из которого делегаты-депутаты могли не только отправлять письма, телеграммы и бандероли, но и связаться бесплатно и вне очереди с любым городом и районом республики. Репетиционная хора становилась уютной гостиной, для чего туда привозили комплекты красивой мягкой мебели, ковры, торшеры, кадки с фикусами и олеандрами. Малый зал превращался в дополнительный буфет, уставленный, как и основной в такие дни, салатами, изысканными заливными блюдами, аппетитнейшими бутербродами, пирожными. А особенно соблазнительные пирожные, печенья и марципаны специально доставляли — каждое утро свежие — из Каунаса, из знаменитой своим кондитерским искусством "Тульпе". В углах фойе продавали недоступные простым смертным дефицитные книги, а иногда, особенно на профсоюзных мероприятиях, и промтовары. В тот раз подготовка к съезду партии началась раньше обычного. И больше обычного комиссий осматривали здание и каждое его помещение. Особенно нас удивило, что в подвал, где хранится уголь, привели солдат с миноискателями. Но оттого, что уголь лежит сплошной горой до самого потолка, а приборы не берут такую толщину, им приказали всю эту гору лопатами пересыпать с одного конца в другой. За день они, конечно, пересыпать не успели, и на ночь оставили охрану. К нам тоже пришли с миноискателями. Прежде чем вынести стол в общую комнату, каждый проверяли. Сами же и выносили. Отделу кадров было велено составить список работников, которые в дни съезда будут находиться в здании, притом включить в него только самых необходимых. Федаравичюс попросил меня напечатать этот список в самом отделе кадров, и никому заранее не говорить, кто туда включен. Несмотря на всю секретность, до нас все же донесся слух о причине такой повышенной бдительности: ожидается приезд самого товарища Сталина. Хранить в себе такую тайну было очень трудно. Но я удержалась, не поделилась ею даже с папой. Только все время думала об этом. Никак не могла себе представить, что настоящий, живой Сталин будет совсем рядом со мной, в нашем зале. Но он не приехал. Центральный комитет компартии Советского Союза на съезде представлял один из его секретарей. К тому, что происходило в зале, у меня не было ни малейшего интереса. Наверно, то, что обычно: зачитывают состав заранее назначенного президиума. Потом долго, стоя, аплодируют предложению избрать почетный президиум во главе с товарищем Сталиным. После этого единогласно голосуют за мандатную, редакционную и прочие рабочие комиссии. Затем выступит с основным докладом Первый секретарь ЦК Снечкус. После этого начнутся выступления — делегаты будут зачитывать заранее утвержденные в ЦК доклады о достижениях, задачах с обязательными заверениями, что все они будут выполнены. И все будут ждать, что скажет московский гость. Меня, вернее, всех нас, втиснутых в одну комнату, волновало совсем другое: пропустит ли нас на сей раз охрана, пока нет перерыва, в буфет, посещение которого мы предвкушали задолго до начала съезда. Но мои ожидания прервал телефонный звонок Сережи. Хотя солисты и концертмейстеры, у которых в ближайшие дни не было концертов, не должны были "отмечаться" и по телефону, он заговорил о каких-то изменениях, которые они с Митей просят внести в программу завтрашнего концерта в клубе железнодорожников. Я принялась ему объяснять, что завтра там концерта нет, но он твердил свое, что у Мити не готов романс "Здесь хорошо", а вообще он долго говорить не может, звонит из чужого телефона, и просит меня спуститься. Он ждет меня возле музыкального училища. Я спустилась. Только успела повторить, что завтра концерта в Клубе железнодорожников нет, как он меня прервал: сам знает, что нет, и предложил пройтись, но "подальше от них". (Вокруг Филармонии и на подходах к ней по случаю съезда прогуливались работники Госбезопасности в штатском.) Заговорил он только, когда мы дошли до кинотеатра "Октябрь". С какой-то кривой усмешкой сказал, что я, небось, считала его и Жорку — так он называл старшего брата Георгия — честными людьми. А это не совсем так. Дело в том, что их отец не погиб на фронте, как они всем говорили и писали в анкетах, а в 1941-ом году осужден по 58-ой статье на десять лет. Это уже второй арест, первый раз его взяли в тридцать седьмом году, тогда же арестовали и мать. В тридцать девятом обоих выпустили, но вскоре отца снова забрали. Маму на сей раз не тронули, а отцу дали десять лет. Сережа закурил, и я увидела, как руки у него подрагивают. Курил молча. Наконец снова заговорил: вскоре началась война, они с Жоркой ушли на фронт, а демобилизовавшись, как раз здесь, в Литве, где об аресте отца никто не знал, решили писать в анкетах, что он погиб на фронте… За все эти десять лет они от него не получили ни одной весточки, — он осужден без права переписки. А сегодня как раз истекают эти десять лет, отец может вернуться, правда все равно всплывет, поэтому они решили сами признаться. Георгий — он впервые так назвал брата — уже все рассказал своему первому секретарю*. (*Георгий Федоровцев тогда был вторым секретарем Горкома комсомола.) Завтра состоится экстренное заседание бюро, его, конечно, исключат из партии и снимут с работы. Сережа опять умолк. Я спросила, говорил ли он уже со своим парторгом, в консерватории? Да, говорил. Парторг велел изложить свое признание в письменном виде и в двух экземплярах — один для них, другой — для райкома партии. Потом, наверно, будет то же самое — выгонят из партии, вышибут из консерватории. Могут уволить и из филармонии. Поэтому он и решил меня предупредить, чтобы я по своей привычке за всех заступаться, не ринулась его спасать. Спасать не пришлось, — уволить его не потребовали. Был только "рекомендательный" телефонный звонок Федаравичюсу, чтобы фамилию такого-то аккомпаниатора на афишах не печатать, и в основном занимать его в концертах, проводимых на периферии. Зато на партийном собрании в консерватории ему пришлось выслушать обвинения во всех грехах: и в обмане партии, и в сокрытии вражеской сути отца, и в порочащем звание коммуниста двуличии, и в непорядочности по отношению к товарищам по партии. Правда, кто-то все же осмелился напомнить, что в годы студенчества он к учебе, а теперь к работе относится добросовестно. Конечно, не это напоминание сыграло роль в том, что из партии его все же не исключили. Как потом ему рассказал по большому секрету тот же защитник — это райком рекомендовал от исключения воздержаться, чтобы не портить показатели по району. Партийная организация консерватории и так малочисленна. А он воевал и этим частично искупил свою вину. Так что Сереже только объявили строгий выговор с занесением в личное дело. Возможно, для того, чтобы не было в отчетах такого чрезвычайного происшествия, как исключение из партии, Георгия в рядах коммунистической партии тоже оставили, и тоже со строгим выговором. Зато на экстренно созванном заседании бюро негодования, осуждения и обвинений было гораздо больше. И от должности отстранили в тот же день.