Изменить стиль страницы

У ПАПЫ БУДЕТ РЕБЕНОК

Случилось то, чего я совсем не ожидала. Папа с Кирой Александровной возвращались из отпуска, я их встречала на вокзале, и когда Кира Александровна выходила из вагона, я сразу увидела… что она беременна! В автобусе я старалась не смотреть на ее выступающий из-под плаща живот. Папа, кажется, это заметил. Смущенно заговорил о том, что мне тоже надо попросить в месткоме путевку в Палангу. Я бы там хорошо отдохнула. Ведь в детстве я очень любила купаться в море. Повторил, что я бы там хорошо отдохнула, что мне необходимо окрепнуть. А местком, наверно, путевки получает. Я согласно кивала. Как только довела их до двери и поставила чемодан, промямлила, что у меня срочная работа, и убежала. Я действительно почему-то торопилась, хотя вовсе не на работу — было воскресенье. Я шла, а в голове вертелось: у папы будет ребенок. У папы будет другой маленький ребенок. Папа забудет Раечку с Рувиком. Нет! Не забудет! Он не может забыть, какая Раечка была ласковая, послушная, как Рувик гордился, что оба они — "мальчики". Как торопился скорей вырасти, чтобы тоже носить, как папа, длинные брюки с подтяжками и настоящими карманами. Как хотел, чтобы у него были такие же, как у папы, усы. Однажды, видно, решив не дожидаться, пока они вырастут, нарисовал их себе углем. И до слез обиделся, что мы над этим смеялись. А как он любил расчесывать папе волосы. Просто погладить его стеснялся — они же "мальчики" — а проведя расческой по седым его волосам, второй ручкой старательно их приглаживал… Нет, папа не может забыть, как малыши по воскресеньям прибегали в своих пижамках в спальню, забирались к нему под одеяло, один ложился с одной стороны, другой — с другой, и они втроем пели. Напрасно мама звала завтракать — пока не пропоют всех своих песенок, не вставали… А мама только улыбалась и терпеливо ждала. Папа их не забудет. Но все-таки… все-таки теперь у него будет другой ребенок. Я завернула к Мире — поделиться новостью с нею. Оказалось — для нее это не новость, она еще до их отъезда заметила, что Кира Александровна "поправилась". И ничуть не удивлена, — этого можно было ожидать. Я ей явно мешала готовиться к зачету, и ушла. Больше не к кому было идти с такой новостью, и я побрела домой. Вдруг меня окликнули. Это была Гита, с которой мы работали на огородах Палевича. Теперь Гита совсем не такая, какой была в гетто. Тогда она мне казалась сильной, решительной. Никому не позволяла жаловаться, твердить, что всех нас убьют. Уверяла, что обязательно доживем до освобождения. Теперь она не только очень располнела, отчего как бы стала ниже ростом, но и была всем недовольна. Говорила, что не такую жизнь мы заслужили после всего, что с нами было. Я не знала, какую именно мы заслужили и выслушивала ее сетования молча. Не хотела я с нею делиться своими переживаниями, но не удержалась. — Что?! — Она так крикнула, что проходивший мимо мужчина оглянулся. — Евреи опять рожают детей?! Чтобы какому-нибудь новому Гитлеру было кого убивать?! Я пыталась возразить — больше убивать не будут. Но она не слушала. Продолжала возмущаться: после таких несчастий только сумасшедшие могут рожать! Одни только ненормальные, которые не понимают, что мы многострадальный, богом забытый народ, и поэтому не должны рожать заранее обреченных на мучения и гибель детей. Я терпеливо ждала, пока она остановится. Чтобы ее успокоить, я сказала, что если бы все считали, что может появиться новый Гитлер, то не собрали бы в единый детский дом всех спасенных еврейских детей, которых родители вынесли из гетто к знакомым литовцам и полякам. А их собрали. Рассказали, кто они на самом деле. Тем, кто помнил свое настоящее имя, или знал от своих спасателей, вернули его. Учат родному языку. Наконец Гита успокоилась. Сама рассказала, что какой-то ее знакомый, вернувшись с фронта, и узнав, что жена и дети погибли, оплакав их, женился на нашей бывшей лагернице. У нее тоже вся семья погибла. Что ж, если они смогли… Трудно жить одному, очень трудно… Это она, наверно, уже говорила о себе, — ведь тоже одна, из всей большой семьи осталась одна. Мне стало ее жалко, — у меня же есть папа и Мира. Но дома я мысленно продолжала спорить с нею. И с самой собой… Пусть дети рождаются. Это Гитлер запретил евреям рожать детей. А надо, обязательно надо, чтобы они рождались, чтобы росли. Ведь должно быть не только это страшное прошлое, но и будущее. А Раечку с Рувиком папа не забудет…

В ВЕЧЕРНЕЙ ШКОЛЕ

С приближением осени папа снова стал заговаривать о том, как важно получить образование, иметь специальность. Опять рассказывал, как сам учился, как дядя Михель уехал в Париж почти не зная французского языка. Уже в который раз ставил мне в пример Миру: она скоро окончит университет, а у меня нет даже среднего образования. А работа в филармонии, которая мне так нравится, ненадолго: пока еще, видно, не хватает специалистов с музыкальным образованием. Но что будет, когда туда направят окончившего консерваторию музыковеда? Могут уволить или предложить сидеть в кассе и продавать билеты. И я, как человек, не имеющий даже среднего образования, ни на что больше претендовать не смогу. Того, что меня уволят или предложат сидеть в кассе, я не боялась. Билеты продает не знающая литовского языка Маргарита, а я, кроме своей работы, еще помогаю Федаравичюсу и всем, кто просит, составлять разные письма, заявления, докладные, печатаю на обеих — литовской и русской — машинках, уже перевела на литовский шесть песен, а недавно главный дирижер хора Кавяцкас попросил перевести текст оратории Гайдна "Времена года". Нет, о том, что меня могут уволить, я не думала. Но было другое… Когда при мне делились впечатлениями о прошедшем накануне концерте, его дирижере или солисте, я всякий раз боялась, чтобы не спросили моего мнения. Потому что я не понимала, чем один дирижер или солист отличается от другого — они же играют то, что написано в нотах. К тому же плохо читаю ноты, эти песни переводила по подписанным под нотами словам. Старалась как можно больше узнать о композиторах. Я очень старалась, но все равно постоянно чувствовала, что знаю меньше других. Оправдывала себя — они же не были ни в гетто, ни в Штрасденгофе, ни в Штуттгофе. Но тут же возражала себе — Сережа был на фронте, руки за эти четыре года огрубели, он уже не сможет стать концертирующим пианистом, и все же сразу после демобилизации поступил в консерваторию. Будет аккомпаниатором, но все же музыкантом. Мира тоже была в гетто, потом пряталась, а учится в университете, хочет стать адвокатом. А я… Я хочу писать, только уже не пьесу, как ту, что готовила на конкурс, а что-то другое. Правда, переводить мне тоже нравится. И если бы я, как Мира, Сережа, другие до войны успела окончить школу… А снова стать ученицей, сидеть за партой, выходить к доске отвечать… Да и как отвечать, если ничего не знаю! Я же пробовала, несколько раз пробовала заниматься по учебникам, которые Йонайтис принес еще тогда, в первое лето, и ничего не понимала. Правда, это учебники за восьмой класс, а я окончила семь. Но и то, что учила в седьмом, забыла. Я продолжала оправдываться перед собой, приводить все те же доводы, но от частого повторения они теряли свою убедительность. И все явственнее их оттесняло понимание, что пойти в школу придется… А все равно оттягивала: сперва надо узнать, где они, эти вечерние школы, примут ли меня? Наверно, попросят подтверждения, что я окончила семь классов. Пока я тянула, начался учебный год. Даже самой себе стесняясь в этом признаться, почувствовала облегчение: теперь уже поздно. Правда, упрекала себя в нерешительности, обещала себе, что уж в будущем году… Только было очень стыдно перед папой. Приходя к нему, я каждый раз боялась, чтобы он не напомнил, что теряю еще один год. И была довольна, что не напоминает. Но однажды он неожиданно сказал, что был в одной из вечерних школ — Республиканской заочной средней школе. Говорил с директором. Он не возражает, чтобы я поступила с опозданием, и, главное, разрешил прямо в девятый класс: поскольку у многих поступающих большой перерыв в учебе, то сначала повторяют — конечно, в сжатом виде — программу предыдущего года. Так, что, даже опоздав, я смогу вместе со всеми пройти программу восьмого класса. Поэтому, сказал папа, не следует больше откладывать ни на один день и пойти туда прямо завтра. Хотя эта школа называется заочной, занятия там проводятся четыре раза в неделю. Пока я должна принести только заявление. Анкету заполню на месте. Находится эта школа на площади Черняховского. На работе я о том, что вечером должна пойти в школу, никому не сказала. Но сама об этом все время помнила. И от волнения все путала. Вернее, боялась напутать. По нескольку раз проверяла, нет ли опечаток в тексте афиши, дважды уточняла начало выездного концерта, по каждому пустяку лезла в словарь. Переживала, что время бежит слишком быстро. Оно и на самом деле пробежало быстрее обычного. И пришлось идти. Туда, к площади Черняховского. Директор школы спросил, в какой группе — литовской или русской — хочу учиться. Отметил в углу заявления, что в литовской и подал бланк анкеты. Но заполнить ее велел на перемене, а сейчас — подняться на второй этаж, скоро будет звонок. В коридоре возле каждого окна стояли солидные — один даже в форме железнодорожника — мужчины и курили. Я вошла в приоткрытую дверь пугающе чужого девятого класса. Там, за обыкновенными школьными партами уже сидели несколько таких же взрослых мужчин и женщин. Я спросила, за какой партой есть свободное место. Сидевшая за четвертой партой женщина с кудряшками свежей завивки подвинулась и сказала, что будем соседками. Задребезжал звонок, и в класс стали входить курильщики. Самый крупный, железнодорожник, еле втиснулся за парту и сразу принялся вытаскивать из авоськи завернутые в газеты учебники, тетради. Его сосед, единственный тут в нарядном, наверно, выходном, костюме (моя соседка шепнула, что он — инструктор ЦК партии) достал из красивого портфеля всего один блокнот. Вошел учитель. Я по привычке встала, но увидев, что все здороваются сидя, тоже села. Начался урок. Учитель выстраивал на доске, одновременно объясняя, ряды иксов, игреков, возводил их в квадраты, в кубы. Что-то на что-то умножал, делил. Но я ничего не понимала, и только беспомощно переписывала все это в свою тетрадь. Наконец опять задребезжал звонок. Учитель вышел, оставив эту череду иксов и игреков, плюсов и минусов на доске. Я напряжено смотрела на них, силясь хоть что-то понять. Но тщетно. Эти белеющие на черной доске знаки оставались всего лишь знаками. Вторым был урок истории. Учительницей оказалась женщина, и, как меня опять "просветила" соседка — преподаватель университета, которая у нас работает по совместительству. Наверно, поэтому, то-есть потому что привыкла читать лекции студентам, нам тоже излагала суть правления каких-то царей и цариц очень научно. Я опять только записывала. После урока физики я решила уходить, — все равно ничего не понимаю. Но соседка сказала, что два последних будут уроки литературы, и я осталась. Назавтра побрела в школу только потому, что неудобно было не пойти, — я же подала заявление. Пыталась утешать себя тем, что и другие не все понимали, хотя учатся уже почти целый месяц, и переспрашивали. Но они только не все понимали, а я ничего не понимала. На четвертый или пятый день на уроке геометрии учитель, к моему великому ужасу, вызвал меня к доске. Попросил начертить треугольник. От волнения он у меня получился кривобокий. Я хотела его стереть и начертить другой, но учитель только улыбнулся — не надо, всем понятно, что это треугольник. Предложил обозначить каждый угол буквами. Провести пунктирную линию. Еще одну. Объяснил зачем. И оттого, что он, казалось, говорит это мне одной, я стала понимать! Постепенно и другие предметы перестали пугать. Возвращалось и то, что я учила в прежней школе. Мне опять нравилось учиться. Нравилось, что я уже в девятом классе, что эти солидные тети и дяди часто списывают у меня домашние задания. Я даже старалась приходить немного раньше, может, кому-нибудь понадоблюсь. Единственное, что омрачало хождение в школу — это ночное возвращение домой. Последний урок кончался без пяти двенадцать. В мою сторону никто не шел, и я спешила по пустому городу одна. Мимо руин бежала. Пугали фонарные столбы. Мерещилось, что за каждым, в его тени, кто-то притаился. Особенно, если фонарь от ветра покачивался, и тень двигалась. Чем ближе к дому, тем нетерпеливее я считала шаги. И только юркнув наконец в дверь и повернув ключ, с бьющимся сердцем прислонялась в передней к стене немного отдышаться.