Изменить стиль страницы

Оказалось, что Симон Гавиль слышал мое имя, но забыл, от кого слышал. «Помогите мне вспомнить, – сказал он, – где я мог слышать ваше имя?» Я подумал – действительно, где? Если кто-то назвал ему меня, почему он не помнит кто? И сказал в шутку: «Если это не кто-нибудь из промышленных воротил, то я уж и не знаю, кто еще мог меня назвать». – «Вспомнил, вспомнил! – воскликнул Гавиль. – Как раз вчера я подвозил в своей машине Бригитту Шиммерманн, которая ехала выразить соболезнование доктору Миттелю в связи с гибелью его сына. И она несколько раз упоминала вас в разговоре. Но вот по какому поводу упоминала, не помню, хоть убейте».

Итак, я снова оказался без крова. Нас спешили выгнать из дома, потому что издательство спешило перестроить дом соответственно «требованиям времени», а время было такое, что в мире шла большая война, и каждый, кто не погиб на войне или по причине войны, хотел знать, что происходит на этой войне, и потому газеты, стоявшие между погибшими и живыми, спешили сообщить живым, что нового среди мертвых, и каждый, кто тянулся к жизни, тянулся к газетам, потому что в наши времена газеты и есть средоточие жизни, ибо вся наша жизнь свернута ныне в газетном листе – рождения и свадьбы, юбилеи и смерти, товары и продукты, и прочее, и прочее, и прочее. И все это – сверх того, что газета вдобавок освобождает своего читателя от необходимости думать, потому что по любому вопросу в ней есть свой репортер, у которого уже наготове свое мнение по любому данному поводу и который выражает это мнение доступным тебе языком, даже если речь идет о предметах весьма возвышенных, и в один миг ты пересекаешь весь мир от одного его края до другого и сам становишься частью этого мира – той его частью, в которую посвятила тебя твоя газета. Газеты множатся и плодятся, согласно заповеди, а потому им уже не хватает зданий, и вот они превращают солидные и добротные жилые дома в типографии и склады бумаги. Стоял себе такой солидный и добротный дом, и тридцать три семьи жили в нем, и вот пришло очередное издательство, и купило этот дом, и выгнало из него всех жильцов, и меня в том числе. И опять я брожу по Берлину и его пригородам, и ищу себе новое жилье. Смотрю на каждый дом, где написано «Сдается комната», и вхожу, и вижу комнату, и поворачиваюсь, и смотрю, и выхожу в разочаровании, и иду искать следующий дом. То ли все комнаты не по мне, то ли я сам себе не по себе по причине скорби об Ицхаке Миттеле. Единственный сын был у него, у Ицхака Миттеля, пошел добровольцем воевать за Германию, приметила его вражеская пуля, и пал он на поле боя. И теперь Ицхак Миттель уплатил за право жительства в Германии смертью своего сына, а сын его заплатил за право быть патриотом Германии своей собственной жизнью.

И вот бреду я от улицы к улице, и снова высматриваю себе жилье, и опять гляжу на каждый дом, не сдается ли в нем комната. Многие комнаты ищут себе жильца, а вот он я – жилец, который ищет себе комнату, и не понятно мне, почему же мы не встречаемся друг с другом. Но если мне и не встречаются комнаты, то зато встречаются по пути разного рода люди. Вдруг наталкиваюсь я на человека, с которым когда-то жил в одном доме, и мы стоим и беседуем, и я рассказываю ему о своих неприятностях: вот, мол, ищу комнату и никак не могу найти, – а он мне говорит: «Что-то ты слишком часто меняешь жилье». Потом мы расстаемся, и я говорю ему на прощанье: «Передай привет жене», а он мне отвечает: «Ты, наверно, имеешь в виду ту, которую ты знал, так она мне уже не жена, я с ней развелся и женился на другой». Я бы мог ему сказать: «Что-то ты слишком часто меняешь жен», но жаль, аналогия не была бы точной, потому что он-то уже нашел себе новую жену, а вот я себе новое жилье пока не нашел.

Ну, а теперь кого еще суждено мне встретить? Вот уж никогда бы не подумал! Если вы еще помните, у хозяйки моего пансиона на улице Фазанов была дочь по имени Хильдегард. Так вот, иду я по улице и вдруг вижу – идет навстречу мне Хильдегард со своим братом Гансиком. Выкатила, по своему обыкновению, глаза из-под нависшего лба и поздоровалась со мной. Я ответил ей, а про себя возблагодарил Творца всех тварей живых за то, что Он наделил всякое Свое творение какой-нибудь особенностью. Если бы не было у Хильдегард особенности выкатывать вот так вот глаза из-подо лба, я бы ее вообще не узнал. В пансионе я всегда видел ее с непокрытой головой и в коротком платье, из тех, которые носили женщины за год до войны, а сейчас на ней были высокая шляпа и длинное платье, полы которого волочились по земле, а руки были в кожаных перчатках до локтя.

– Как я рада вас видеть, – сказала Хильдегард. – А мы-то диву даемся, почему вы перестали у нас показываться. – И, повернувшись к брату, сказала: – Ты, конечно, помнишь этого господина. Помнишь, вы вместе ехали в Берлин? – И тут же, оборотившись опять ко мне, спросила: – Не правда ли, наш Гансик очень симпатичный? Мы сейчас идем к портному сшить Гансику новый костюм. – И снова повернулась к нему: – Вот как наденет Гансик новый костюм, так сразу и станет новым человеком. – Так мы постояли, пока стоялось, и Хильдегард все болтала без умолку, обращаясь то ко мне, то к брату, и я тоже говорил с ними обоими попеременно. Хорошо подвешен наш язык, находит слова по любому поводу. Куда лучше было бы, находи мы повод для любого слова.

Мы уже было распрощались, но тут она вдруг опять окликнула меня и сказала:

– Там к нам посылка пришла на ваше имя, с продуктами, ну и лежала у нас, пока все не заплесневело. Хорошие продукты, даже мясо в ней было. Если бы не ваше имя на ней, мы бы подумали, что это для Изольды Мюллер, той, что живет в самой большой нашей комнате, потому у нее скоро праздник, она собирается выйти замуж. Да-да, замуж, и за кого бы вы думали – за своего соседа, вот именно, за господина Фридриха Вильгельма Шмидта, помните, того налогового чиновника, у которого комната напротив комнаты нашего Гансика. О, это целая история. Фройляйн Изольда как-то попросила господина Шмидта дать ей совет по поводу уплаты налогов, и вот он стал ей регулярно давать советы и все советовал и советовал, пока не предложил ей руку и сердце. И как же им повезло, вы только подумайте – оба живут в одном и том же пансионе, им даже квартиру искать не нужно, а ведь нынче в каждой мышиной норе полным-полно людей, они бы ни за что ничего для себя не нашли. А какая у вас сейчас комната? Наверно, красивая, да? Для таких людей, как вы, господин, для вас всегда находятся красивые комнаты…

Когда она отошла и я убедился, что она больше уже не обернется, я закурил свою последнюю сигарету и выбросил пустую пачку. Мимо шел человек, судя по походке – саксонец, ведя за руку маленькую девочку. В другой руке у него дымился окурок. Он спросил, где тут почта, и я сказал ему: «Идемте со мной, я тоже иду туда». Услышав от Хильдегард о продуктовой посылке, я решил черкнуть несколько слов Малке, а поскольку у меня не было комнаты, где бы я мог присесть за стол и написать эти несколько слов, я надумал использовать для этого столик на почте. По дороге мой спутник рассказал мне, что сам он из Лейпцига, работает в литейном цеху типографии, занимается отливкой шрифтов, а в Берлин ему довелось поехать из-за дочурки – жена, видишь, надумала отдать ее на время сестре своей в Панков, в берлинский пригород, у сестры там трактир, так пусть, мол, малышка нарастит мясо на свои косточки, а то прямо высохла вся из-за плохого питания, а попробуй не высохни, когда эти, в лейпцигской мэрии, кормят людей вместо жира каким-то эрзацем, говорят, будто из овощей, да только если поклянется человек, что не из овощей, так тоже язык у него не отсохнет. Недаром у них в Лейпциге это варево называют «салом Гинденбурга». Говорят, этим варевом натирают короны на королевских статуях, чтоб лучше блестели. Ну совсем стало нечего есть в нашем Лейпциге, а у тетки в Панкове еды до отвала, потому что она исхитрилась всех чиновников из тамошнего продовольственного отдела обвести вокруг пальца и теперь получает от них продуктовые карточки в любом количестве, а вот поди ж ты – тоскует дочка там по Лейпцигу и ничего не ест от тоски, вот и приходится забирать ее обратно в Лейпциг. Он вчера как раз приехал из Лейпцига, чтобы забрать дочку у тетки и отвезти домой в Лейпциг, и уже спросил на вокзале, когда у них обратный поезд в Лейпциг, так что завтра утречком они с дочкой должны этим поездом вернуться домой в Лейпциг, хотя ему-то самому, понятное дело, хотелось бы еще денек провести в Берлине, потому что он никогда еще не был в Берлине и раз уж выпала оказия побывать в Берлине, хотелось бы посмотреть все, что у них в Берлине стоит посмотреть приезжему человеку. Но он ведь себе не хозяин, простой работяга он, зависит от хозяев. И если бы просто от хозяев – тогда можно было бы и ослушаться, все мы от кого-то зависим, а все равно нет-нет и делаем по-своему, да вот в чем дело-то: старший над ним сейчас – сам из бывших работяг, только пролез, видишь, наверх, в мастера, воспользовался, что ихнего мастера забрали на войну, вот его и поставили вместо того мастера, свинью эту собачью или свинячью суку, как ни назови, не ошибешься. Теперь этот сучья свинья всем показывает свою власть, с кем раньше был наравне, и что у него ни попросишь, у него на все один ответ – нельзя, и точка, вот и ему не хотел дать разрешения поехать за дочкой, и так бы и не дал, если бы ему не шепнули умные люди, мол, какая тебе разница, не ты же за его билет платишь, пусть свои тратит, – а все равно только на один день и дал разрешение, а тут получилось так, что не выходит двумя поездами в один день съездить туда и обратно, из Лейпцига в Берлин и из Берлина в Лейпциг. Вот смотри ты: растет человек в чинах и злобность его растет вместе с ним. Даже на один день разрешение дал сквозь зубы, а тут случилась задержка на два дня, будто специально, чтобы эта свинская сука могла открыть на человека свою пасть, и наброситься на него, и изругать, и из зарплаты вычесть, вот и нужно теперь искать почту, отбить ему телеграмму, чтобы не сказал потом, что ты, мол, самовольно день себе добавил, не спросясь начальства. А вот и почта…