Изменить стиль страницы

Стою в коридоре, переживаю. Попух, думаю. Да и думать нечего: ясно — попух! Вижу, Гнилушкин выходит и нос в кулаке держит. Чтоб кровянка не капала. Я ему:

— Звезду давай!

Он отдал.

А Славка так и не вышел. Наверное, я ему хуже смазал.

Книги у меня отобрали и без матери велели не приходить.

На другой день мать пришла в школу. А учительница уже нас ждет. И около нее стоит Славкин отец. И злость от него летит на три километра.

Учительница и слова сказать не успела, как он понес и меня и мать. Мать с ходу заплакала. Мне было ее страшно жаль. И в то же время ругал ее в душе за то, что она не может отпеть этому жирному крокодилу. А крокодил брызгался слюной и злостью. Так он меня перепугал, что я потом целый месяц боялся, как бы за мной не приехала милицейская машина. В общем, смысл его обвинительной речи сводился к одному: он, мол, воевал, кровь проливал, а его сына какой-то чуть не убил.

— Я всю войну — на передовых! — шумел крокодил.

— А почему же вы тогда живой? — спрашиваю.

Он так и захлебнулся и забегал своими крокодильими глазками.

На том дело и кончилось. Учительница и не рада была, что пригласила его на назидательную беседу. Это над такими, как моя мать, поиздеваться можно, а крокодилы — они тебя сами съедят, не опомнишься!

Подлость

В холодное ноябрьское воскресенье Назаров снова пришел к нам. Дома был я один. А мать и бабка поехали на толкучку, чтобы купить мне валенки.

Назаров посидел немного со мной, а потом пришел Николай Палыч и зазвал его к себе. Я сидел и скучал. Мать велела от дому не отходить и дом сторожить. А чего его сторожить, когда и украсть нечего! Но сказано — сиди, я и сидел. Одному всегда скучно. Из ребят никто не приходил. Даже Сенька про меня забыл…

Дверь в комнату Николая Палыча была приоткрыта, и я невольно слышал, о чем они говорят.

Николай Палыч. Слышь, все поговорить с тобой хотел…

Назаров. Давай говори.

Николай Палыч. Да вот, понимаешь, такое дело… Ты ведь не в курсе… И все такое…

Назаров. Выкладывай. Начал, так говори.

Николай Палыч. Ведь вот ты сюда ходишь, а не понимаешь, что из-за тебя семья распасться может…

Назаров. То есть?

Николай Палыч. Ну, мы с Надей вроде как муж и жена… Одним словом, живем с ней. А ты ходишь, людей смущаешь. А Надя — молодая, неопытная. Всем и всему верит. А ты ей голову кружишь… Ты пойми простую истину: ты ей не пара. Ты же калека… А у нее — ребенок.

Я заглянул в комнату и снова увидел того огромного бешеного человека, которого впервые встретил в госпитале. Назаров схватил Николая Палыча за борта пиджака и прохрипел:

— Молчи, слышишь, ты!

Он оттолкнул Николая Палыча и застучал костылями к выходу. Лицо его почернело от ярости. Стало совсем черным, словно внутренний огонь спалил его.

Я отскочил от двери и уселся за стол. Он вошел уже спокойный и очень бледный. И я не узнал его. Великан был сражен. Великан умер. Передо мной стоял поникший, усталый и очень маленький сломленный человек.

— Пойду я, — бесцветно сказал он, и мне стало не по себе, такой тоской и одиночеством повеяло.

— Нет, — сказал я и ничего больше не смог добавить. Мне даже хотелось, чтобы он ушел, — так мне было тяжело.

— Пойду я, — повторил он, и мне стало ясно, что он больше никогда не зайдет к нам. — Всего, — сказал он. — Как-нибудь увидимся.

Но я уже знал, что он никогда больше не придет к нам. И тогда я обхватил его руками, как если бы это был отец, и сказал ему:

— Папа, не уходи, папа!

И он вздрогнул, и дернулся, и прижал меня к себе, и какое-то слово пойманной птицей билось в его онемевшем горле. И когда птица вырвалась, я услышал:

— Сынок!

Так мы и стояли, не отпуская друг друга.

А Назаров все шептал и шептал это слово. И никак не мог остановиться.

И тогда я понял: он плачет.

Не хочу сидеть дома!

Я не ошибся. Назаров больше не приходил к нам. Мать удивлялась:

— Вчера встретила его на улице. Увидел меня. Перешел на другую сторону… Обиделся он, что ли? А за что?

Бабка качала головой:

— Эх, Надежда!

Мне было тошно сидеть дома. Когда я вспоминал Назарова, тоска сжимала сердце и хотелось бежать отсюда. Я брал с собой Султана, и мы подолгу бродили с ним среди развалин, уходили к реке и снова возвращались назад. А было холодно, и я стыл намертво, но все равно не шел домой. Я не мог никого видеть. Ни мать, ни бабку, ни Николая Палыча. Мне казалось, что я их ненавижу.

Николай Палыч все больше и больше лез не в свои дела, и матери это вроде бы как нравилось. Во всяком случае, она вроде бы считалась с его мнением.

— Опять у Сергея двойка! А все потому, что вы его балуете. Я, Надя, давно говорю, что здесь требуется твердая мужская рука…

В его словах, собственно, ничего такого не было, но я ненавидел его. И когда не хватало сил терпеть, я взрывался:

— И чего вам надо?! Что вы всех учите?! И вообще, кто вы мне? Отец?

Николай Палыч не спорил со мной и уходил в свою комнату. И тогда меня начинали воспитывать мать и бабка.

— Как тебе не стыдно! — кипятилась мать.

— Он старше тебя! — кипятилась бабка.

А я молчал. И уходил из дому. Я ждал зимы. Я тосковал по снегу. Мне казалось, что снег успокоит меня. Я ждал снега, как спасения. А от чего мне спасаться — не знал. В детстве многое гораздо проще. Осенью, в грязь и холод, тебя что-то мучит, и кажется, стоит пойти снегу, как все мгновенно исчезнет — и смутное беспокойство, и тоска, и все, все, терзающее тебя.

Каждое утро я просыпался, и тоска мучила меня, как неотступная тошнота. И каждое утро я ждал — снег! А небо было мутное и тяжелое, как лицо человека после долгой болезни. А небо ничего не обещало, кроме дождя. И ничего не случалось в моей жизни. И жизнь словно остановилась на мгновенье. И это мгновенье растянулось, замедлилось, как во сне, когда падаешь куда-то и летишь, задыхаясь от ужаса, и не можешь ни остановиться, ни прервать падение.

Каждое утро, едва проснувшись, я кидался к окну. Я смотрел во двор. А двор был черный, грязный, отчетливый и пустой. И снега не было. Я отходил от окна. Я одевался. Я шел в школу. И с утра начинал ждать завтра. И с утра думал, что завтра обязательно пойдет снег.

И каждый вечер я слушал скрипучий голос Николая Палыча, и каждый вечер задыхался от ненависти, и каждый вечер ждал завтра.

А снега не было.

И когда я уже не в силах был ждать, наступила зима. И пошел снег. И это было так странно, что я даже не удивился. И мне стало даже немного досадно, что пошел снег. Слишком долго я его ждал. А он оказался таким обычным!

Снег

Вот идет снег! Он идет, идет. Странный снег. Осторожный. Крупный. Звездами. Падает — тает. Первый снег.

Сначала были заморозки. И утром, когда я шел в школу, дорога была белая, будто ее посыпали сахаром. И дорога хрустела. И льдинки на лужицах — маленькие оконца, маленькие глазенки наступающей зимы.

Сначала была сырость. И туманы. И заморозки. И изморозь, как белая паутина, опутывала деревья.

А потом приходило солнце. И паутина с деревьев улетала. И дорога становилась черной. И зима прятала глаза.

Сначала была сырость. И туманы. Густые, как дым, — такие густые туманы. И когда утром я шел в школу по белой, хрустящей дороге, казалось, дома плывут мне навстречу — такой туман!

А потом пошел снег.

Снег — он пахнет зимой. А этот снег зимой не пах. Он пах сыростью, туманами, изморозью, чем угодно, только не зимой.

Первый снег.

Он падал на сырую землю и исчезал в ней. А земля открывала все поры, все отверстия — сыпься, мол, сыпься. Мне-то тебя и надо. Тебя-то я и ждала.

Вот идет снег, идет снег, идет снег. Час идет. Два идет. Три идет. Летят белые парашютисты. Летят, чтобы погибнуть. А все равно летят. И падают на мокрую землю. Черную землю. Теплую землю. И умирают. И снова летят. Снова. Без конца.