Изменить стиль страницы

— Иди сюда! — вдруг позвала меня бабушка. — Заряди. Бери. Ну-ка, сбей мне эту вон белую сволочь!

Она указала на фигурку белого генерала Шкуро, Он висел в правом углу. Усатый, в папахе, с поднятой шашкой над головой. Я знал, что нужно стрелять не в Шкуро, а в белый кружочек сбоку. Винтовка показалась неимоверно тяжелой. Я приложился щекой к прикладу.

— Правый глаз закрой, — поучала бабушка. — Мушка должна сравняться с прорезью планки. Плавно нажимай, не рви спусковой крючок, как девчонку за косу. Нежно, нежно…

Выстрел последовал неожиданно, когда я меньше всего ожидал. Шкорябнуло под потолком…

— Эх, мазила! — закричали ребятишки. — Кому дали стрелять! Мазила!

— Научите моего внука стрелять. Пусть приходит каждый день, тренируется, — сказала бабушка и положила на прилавок красненькую тридцатку. — Не хватит, я еще заплачу.

Она повернулась, не говоря ни слова, и ушла. Я остался. Остался учиться стрелять. Рядом стоял Кабан и канючил:

— Одну пульку… Жадина-говядина. Дай хоть одну пульку.

Бабушка легла спать часа в два. Сквозь сон я слышал, как она разбирала постель, долго взбивала подушки. Я хотел проснуться… И не мог. Я находился в странном состоянии, когда понимаешь, что спишь. Чтобы избавиться от сна, я начал шевелить пальцами рук, чувствовал, как проснулись пальцы, потом согнул руку и сел. Затряс головой. Потер уши. Я проснулся.

Осторожно встал с сундука. Я лежал одетый. Маленький фибровый чемоданчик лежал под кухонным столом. Я взял его, накинул пальто. Заглянул в комнату бабушки.

От окна тянулась голубая полоса лунного света. На столе чернела миска с котлетами. Я завернул несколько котлет в листок бумаги. Положил на стол письмо.

Бабушка вздохнула во сне. Я понял, что плачу. Я должен был уйти и не мог. Я представил, как она проснется завтра и найдет письмо. Это будет для нее страшным ударом. Но она поймет. Она сама воспитала меня таким. Пела вместо колыбельных: «Мы смело в бой пойдем за власть Советов…» Мне двенадцать. Отец в четырнадцать имел своего коня, шашку и карабин. Был конником у Логинова. Дрался с беляками. Я должен был заставить себя уйти. По сей день не могу понять, как я решился на такое.

На улице подмораживало. Весенние ночи еще помнили зиму. В лунном свете белые дома казались меньше, ниже, лишь у Коваленко горел свет. Я прощался с улицей, каштанами и не понимал, что прощаюсь с детством.

— Прощайте, ребята, — шептал я, — прощай, Ара… Я никогда не забуду тебя! Ты был хорошим другом. Ты остался мне должен шесть альчиков, но я прощаю тебе этот долг.

Прощай, Борька! Ты все-таки жадный человек. Наша тимуровская команда распалась, но ты продолжал собирать медь. Я не говорю уже про фонд обороны, куда ты мог бы каждую неделю сдавать по два рубля, ты даже ни разу меня не сводил в кино. Хоть бы купил стакан жареных семечек.

Прощай, Ирка! Ты хоть и длинная, но девчонка вроде ничего. Правда, мать у тебя вредная! Я летом мячом выбил вам стекло. Ну и разоралась же она! С толкучки люди прибежали, думали, кто-то кого-то зарезал или шпиона поймали. А весь-то сыр-бор из-за оконного стекла!

Прощай, Женька! Ты вообще-то красивая, только воображала. Помню, летом, очумела — пришла, села как цаца и сказала: «Очень грубо, когда говорят — „ты“. Обращайтесь ко мне на „вы“». И мы к тебе так обратились— что «ты» сразу успокоилась. А то… Завоображала. Правда, ты красивая, но…

Прощай, Марка! Прощай! Завтра ты сядешь делать уроки, откроешь портфель, а там шоколадка. Вот ты удивишься! Если говорить по правде, мне почему-то не хочется расставаться с бабушкой и с тобой. Мне почему-то хочется, чтобы никто не провожал тебя из школы, кроме меня. И мне не стыдно носить тебе портфель, честное слово! И я уже не сержусь на твою маму, тетю Соню. Она какая-то вообще чудная. Помнишь, когда узнала про кабель, что мы нашли на грузовом вокзале, шум подняла… Начала говорить, что это нечестно, что мы превращаемся в бандитов, что мы пропащие… Чего только не наговорила. Она очень щепетильная, и я уверен, что когда она была девчонкой, то ни разу в чужой сад не залезла, ни разу никому не нагрубила, ложилась спать ровно в девять, была примерной, училась только на пятерки. Примерной была девчонкой. Как в сказке. Послушной. И наверное, тетя Соня права, что мы пропащие.

Прощай, дядя Анастас! Ты научил меня стрелять из духового ружья. Три раза я стрелял из малопульки. И хорошо стрелял! На этом и кончилось мое обучение по боевой подготовке.

Прощай, Машук! Веселая гора. И на той горе остается мое имя, написанное масляной краской.

Прощай, теплый город Пятигорск! Не горюй! Я еще вернусь героем.

Да… Я простился со всем миром. С тем миром, в котором жил. Единственное, что я понял тогда, что начинается иная жизнь. И она казалась мне увлекательной, интересной. Я не подозревал, что начнется через несколько часов.

Утром в шесть часов с товарной станции Пятигорска на Мин-Воды отошел эшелон. В теплушках парни, одетые в морскую форму, пели старинную шахтерскую песню, переиначенную на новый лад:

Гудки тревожно загудели.
Братишки шли в последний бой,
А молодого краснофлотца
Несут с разбитой головой.

В одной из теплушек, в самом темном углу, сидел пацан. Он боялся, что его увидит командир роты и высадит из эшелона на первой же станции. Этим пацаном был я.

3

РИЧАРД ДОУ ИЗ ШТАТА АЙДАХО:

— Вы участвовали в операциях, когда убивали невинных!

— Да. В частности, в одной деревне к северу от наших позиций. Мы получили донесение, что там появились вьетконговские солдаты. Нам поручили произвести разведку. Мы отправились в деревню и допросили старосту. Он симпатизировал вьетконговцам и предложил нам покинуть деревню. Мы ушли, но потом вернулись с подкреплением и сровняли деревню с землей.

— Каким образом!

— Напалм, обстрел из минометов и тяжелых орудий, танки — словом, тотальное наступление на маленькую деревушку.

— Сколько жителей было в ней до нападения!

— Приблизительно четыреста.

— А сколько осталось в живых!

— Один.

— Кого убивали в первую очередь!

— Всех. Женщин, детей, буйволов, кур, коз — всех…

Объявили перерыв. Зал опустел.

Я остался в зале. С разрешения прокурора, читал тома с показаниями свидетелей, смотрел фотографии, знакомился с материалами обвинения. Внизу, на открытое место между рядами откидных кресел и сценой, выдвинули широкий стол для игры в пинг-понг. Краска на нем облупилась, и по краям фанеры, которая служила крышкой стола, темнели круглые пятна. От алюминиевых мисочек, точнее — от пищи, оброненной на стол. Из-за барьера вышли обвиняемые, прогулялись перед сценой, размяли ноги. Шестеро. Божко, Науменко, Габ, Гришан, Тарасов, Завадский. Я вглядывался в их лица… Обыкновенные лица, заурядные.

Науменко дневалил. Разложил на столе ложки, хлеб, расставил алюминиевые миски. Потом попросился у конвойного в туалет — вымыть руки перед едой. Когда вернулся, вежливо спросил, что дадут на второе. Ел с аппетитом, вкусно ел, наслаждался пищей.

Два месяца назад Науменко ушел на пенсию. Сослуживцы проводили его с честью. И никто из них не подозревал, что коренастый, еще довольно крепкий мужик двадцать три года назад был инструктором в оккупационной полиции, — он проверял политическую благонадежность полицаев.

Напрасно думают, что предатели сотрудничали с немцами из страха. Были такие, как Науменко, которые работали на фашистов не за страх, а за совесть. Фашисты не зря доверили Науменко идеологическую обработку полицаев, они увидели в нем не помощника, а единомышленника.

Я наблюдал, как он ест. Выражение лица у Науменко было такое, точно зрение вдруг переместилось на кончик языка, а слух ушел в глотку. И если бы кто попытался отнять у него миску с макаронами, он бы вцепился в обидчика зубами, как пес.