Борис Штерн

Записки динозавра

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Мою фамилию еще можно прочитать на последней странице в любом номере научно-популярного журнала «Наука и мысль» во главе списка сотрудников и редакционной коллегии. Как говорится: «Спешите видеть!» Она (моя фамилия) давно уже не представляет военной или государственной тайны: Невеселов_Ю.В., главный редактор этого журнала. Очень скоро ее обведут траурной рамкой… вот так:

Записки динозавра pic_1.jpg

А потом она навсегда исчезнет, потому что детей у меня нет… (Кроме внучки, которая, когда-нибудь наконец-то выйдет замуж и сменит фамилию.)

Зовут меня Юрий Васильевич, живу я в красивом березовом лесу у Печенеговского водохранилища, в академическом городке Березань. Раньше поселок назывался Печенежки, но его переименовали (печенеги, как ни крути, были когда-то врагами народа) – как видно, по аналогии с Дубной; раз есть Дубна, пусть будет и Березань.

Пусть будет. Название все равно не прижилось. Здесь у нас все свое – головное учреждение без вывески, радиотелескоп, сейсмостанция, экспериментальный реактор, огороды, теплицы, а на том берегу в Кузьминках расположена тьма-тараканская лабораторий и всякой научной всячины – есть даже двухэтажный Дом ученых, где почитают за честь выступать не только народные артисты, но и эстрадные примадонны как женского, так и мужеского пола.

«Не надо печалиться, вся жизнь впереди…» – это мы слышали.

Кузьминки и Печенежки составляют мой ареал, мою экологическую нишу… Живу я здесь. И больше нигде жить не могу. От Одессы, где я родился и провел детство и юность, у меня осталось мало воспоминаний, но множество каких-то смазанных впечатлений. Ах, Одесса!… Я не был там черт-те сколько лет – с тех пор, когда, схватив фанерный чемодан и привязав к нему клетку со своим ангелом-хранителем, удрал в Москву, подальше от Черного моря, Шур Балагановых и Мишек Япончиков… Спору нет, ребята они были удалые, но с кем поведешься, с тем и наберешься, верно? Но об Одессе – молчок. Подозреваю, что эти мои одесские впечатления давно уже спутались с книжными (у меня в голове вообще все перемешалось), и потому не хочу врать.

В столице, правда, я тоже долго не задержался – в сущности, ученому Москва нужна только для того, чтобы получить приличное образование из первых рук, – а потом всю жизнь просидел в лесу, вот уже собрался помирать, с пропиской не будет сложностей – место на кузьминкинском мемориальном кладбище для меня давно «забито», а меня даже не тянет выглянуть на опушку – за последние черт-те сколько лет я всего три раза выползал из леса: посетил по делу Москву и слетал без дела в Ленинград и на Чукотку. Этими сношениями с цивилизацией я сыт по горло, так что извините, если что не так. Мне в Кузьминках лучше.

Ну и сиди в своих Кузьминках.

Я очень стар. Недавно мне исполнилось девяносто с гаком лет. Гак большой – до ста мне рукой подать. У меня сильнейший склероз, но я еще могу спуститься без лифта с третьего этажа и пешком пройтись по заснеженному проспекту к редакции «Науки и мысли». Несмотря на свою невеселую фамилию, сам себе я не кажусь человеком мрачным, хотя только что какой-то старикашка помоложе в старомодном каракулевом пирожке испуганно сказал: «Извините, Юрий Васильевич…» – и поспешно уступил мне дорогу.

Наверно, по утрам я пугаю людей. Наверно, со стороны я похож на вымирающую мезозойскую рептилию, которой очень не хочется вымирать. Это действует утренний склероз. Он у меня именно утренний – всю жизнь я работал по ночам, и сейчас, в отличие от других стариков, мне по утрам хочется спать, спать, спать, как школьнику. Я сплю на ходу. Утром меня не трожь. Извинения не принимаются. Извинился – гуляй. А в том, что незнакомый старикашка знает мое имя-отчество, нет ничего странного – меня здесь все знают. Я известный фрукт.

Сегодня с утра ко мне от внучки прицепился мотивчик известной песенки. Я напеваю ее, слегка изменив одно слово: «Дедушка плачет, шарик улетел…», а мой черный списанный «ЗИМ» едет рядом со мной на такой малой скорости, что худющие вороны, что-то там клюющие на льду, даже ленятся взлететь, а степенно отходят, уступая нам дорогу. Наконец шофер не выдерживает этой тягомотины, открывает дверцу и укоризненно говорит мне, как ребенку:

– Юрий Васильевич, вам же не туда…

Эта сцена повторяется каждое утро на бис воронам – я забываю, куда собрался идти, хотя вечером перед сном внучка вкладывает мне в нагрудный карман «склерозную записку» с программой на день: «Дед, тебе надо сделать то-то и то-то». Этот листок торчит из кармана, как носовой платочек, но по утрам я забываю в него заглянуть, а к вечеру склероз отпускает, и записка уже не нужна.

– Юрий Васильевич, вам же не туда!

Мог бы не повторять, я уже сам вспомнил, что мне не туда. Разворачиваюсь, как корова на льду, и, стуча тростью, отправляюсь в обратную сторону, в длительное путешествие за три квартала, в учреждение без вывески – хорошо, что дорога туда посыпана песочком.

Павлик, мой шофер, дав по газам, тоже разворачивается и, нарушая все правила уличного движения, продолжает сопровождать меня по левой стороне проспекта, как по дорогам Великобритании, – персональный шофер академика Невеселова никого здесь не боится в отличие от своего шефа. А его шеф боится всего на свете: гололеда, сквозняков, сырой воды, громких голосов, бегущих людей… Боюсь случайно обидеть кого-нибудь или забыть что-то важное, а пуще всего на свете я боюсь нечистой силы, которая с недавних пор раздваивает меня – отделяет мой рассудок от тела, привешивая его сверху, как упомянутый в стародавней песенке воздушный шарик, и оттуда на привязи наблюдает за мной. Говорят, что подобное раздвоение личности испытывают курильщики опиума… К сожалению, не курил, не знаю.

Вот и сейчас мой разум, покачиваясь на веревочке, внимательно наблюдает свысока, как его дряхлое вместилище продвигается на работу. Ощущение не из приятных. Я боюсь, что однажды веревочка оборвется, шарик улетит, а моя неуправляемая развалина будет продолжать брести по инерции неизвестно куда. Дедушка плачет, шарик улетел…

– Извините, Юрий Васильевич, не могли бы вы уделить мне пять минут?

«В чем дело?… – думаю я. – Опять этот старикашка. Кто такой?»

– Я приехал первой электричкой, чтобы встретиться с вами, но, боюсь, что моя фамилия…

Он что– то еще говорит. Не пойму, что он такое говорит? Что-то просит, чего-то боится… Нищий, что ли? Потертый тулуп, смушковый пирожок… На нищего не похож.

– А он голубой, – отвечаю я и прохожу мимо, сердито стуча тростью.

Я же предупреждал: утром меня лучше не трогать – особенно незнакомым людям.

Старикашка отстал, я о нем забыл, и мы медленно приближаемся к учреждению без вывески – я впереди, за мной – черный «ЗИМ». Нашу похоронную процессию видно издалека. Человек с кобурой на боку начинает открывать передо мной тяжелую дверь, а Павлик в последний момент извещает меня:

– Юрий Васильевич, я отлучусь на один час.

Павлик не спрашивает, не просит, а именно ИЗВЕЩАЕТ меня. Павлик знает, что я не откажу. Он знает, что на своем шефе можно по мелочам комфортабельно ездить, как на «ЗИМе», и что я даже не спрошу, куда это он отлучится на один час. Я все про него знаю: нет, его не интересуют левые рейсы и нетрудовые доходы, – Павлик у нас ловелас… а попросту, кобель, – за один час отлучки он успевает устроить свои любовные дела… Этого, наверно, я уже никогда не пойму – как по утрам он находит себе подруг?! Они же все на работе!

– Ладно, отлучись.

Охранник закрывает за мной дверь, и я оказываюсь внутри своего учреждения без вывески.

2

Меня бросаются раздевать, но я не даюсь – сам расстегиваю пальто, прохожу мимо стенда «Наших дорогих ветеранов», где первой висит моя парадная фотография, и поднимаюсь на второй этаж, не давая никому себя поддерживать. Там, на втором этаже, мой кабинет. Я давно уже наблюдаю, как эти черти постепенно превращают его в мемориальный музей – сносят сюда какой-то послевоенный хлам: настольную лампу с шелковым китайским абажуром с драконами, гнутые стулья и толстые стеклянные, граненые под хрусталь, чернильницы с крышками…