— Иногда эту песню по радио исполняют и на эстраде, но только в другой раз и не признаешь её — так ухитряются её изменить... словно бы душу из нее вынимают. Но нет, песня живет. Ты её покалечить хочешь, а она смеется над тобой. Смеется и живет. Потому как в песне память народная заключена. А как же ты память убьешь? Из памяти душа человека соткана, убьешь память — убьешь человека.
— Хорошо вас слушать, Денис. Мы, когда с Ветровым спорим, примерно о том же ему говорим.
Она оглядела крупную фигуру Дениса и вдруг поймала себя на мысли, что нехорошо ей так откровенно смотреть на него, на его сильные, обнаженные до локтей руки, на широкую, повернутую к ней грудь.
— А вы к нам приходите почаще,— сверкнул черными глазами Денис.— Теперь дорогу знаете.
Маше почудилось, что при словах этих он подвинулся к ней ближе и наклонился над ней, точно хотел обнять. Мария поспешно отвернула голову и смутилась ещё больше,— её сердце забилось чаще, она даже слышала его упругие удары... И главное и самое важное — впервые за многие годы после её первого замужества она не тяготилась близостью малознакомого мужчины, не терзалась сомнениями, наоборот, с Денисом ей было хорошо и покойно, и волнение сердца было радостным. В ней просыпались силы, над которыми у человека нет власти.
Мария встала и подошла к яблоне. На самой высокой ветке на фоне темнеющего неба она увидела большое яблоко и стала примеряться, как бы достать его. Денис понял её желание:
— Я вам сейчас достану.
— Нет, я хочу сама.
Мария поднялась на выступ ствола, но нога её соскользнула, и она, вскрикнув, повалилась. Денис подскочил к ней, и Мария упала ему на руки. Оба они ещё не успели сообразить, что произошло,— Мария с колотящимся от испуга сердцем безвольно лежала на руках Дениса, а он, по инерции прижимая её, ощутил тепло её тела, привлек Марию ближе, смотрел в глаза.
— Пустите меня,— сказала Мария.
Потом они сидели молча. Смолкла над садами песня. Утихло щебетанье птиц. Не хлопала дверью дома Евдокия Петровна. Поселок горняков, намаявшись за жаркий день, погружался в сон.
— Пора отдыхать,— решительно поднялась Мария.
— Да, пора.
Через сад по тропинке они пошли к дому.
Утром Мария проснулась рано — когда пробуждается весь поселок, из домов выходят горняки и на пути заводят разговоры. Голоса звучат резко, отчетливо: где-то закричит петух, застучит крыльями курица, заплачет ребенок... В такую рань Маша давно не вставала; она повернулась к стене, хотела снова заснуть, но сои уже не приходил. Чувствовала себя бодрой, хорошо отдохнувшей. «Кто рано встает, тому бог дает»,— вспомнила она поговорку отца и сбросила одеяло. Тут Маша увидела на туалетном столике чашку, накрытую салфеткой, и с теплым чувством подумала о Евдокии Петровне — это она принесла ей вечером легкий ужин. Маша накинула халат, толкнула дверь балкона и, выйдя на балкон, смотрела в степь, на синеющие в утренней дымке холмы, терриконы.
У самого уха раздалось:
— Доброе утро, Мария Павловна. Как спалось?
Вздрогнула. Подалась назад, но в следующую минуту увидела Дениса, вышедшего из калитки дома. «Ах, ведь ему в утреннюю смену»,— сказала себе Мария и помахала парню рукой, улыбнулась. Он дружески кивнул ей и зашагал по улице.
Наскоро прибравшись, Мария спустилась во двор и стала помогать женщинам по хозяйству. Добровольно и с удовольствием взяла на себя заботу об Антоне. Как заметила Мария, Антон не был ни крикуном, ни капризой, но он уже был, как сказал о нем Денис, «порядочным шантажистом». Если не спал, то лишь десять — пятнадцать минут молча лежал под яблоней в своей роскошной коляске. Затем начинал прерывисто хныкать. Мария подходила к нему, и он замолкал. Разглядывал её круглыми, как пуговицы, глазами, показывал язык и улыбался.
— Ось, бачите, он вас обманывает,— говорила Ирина, оттягивая Марию от коляски.— Знает, что подойдете, и кричит. А баловать детину не надо. Бовин тогда мэнэ замучает.
Она мешала родные слова с русскими, и речь у нее выходила милой, забавной. Марии очень нравилось, как говорит Ирина — и то, как она мешает слова, и как выпевает их на свой особенный лад. Сегодня Ирина — в новеньком желтом сарафане и выглядела яркой, нарядной, как цветок. Она все поглядывала на калитку — ожидала из ночной смены Святослава, приготовляла для него салат из свежих овощей. Евдокия Петровна готовила завтрак и обед: не спеша шинковала капусту, время от времени заглядывала в кастрюлю, где варилось мясо. Мария пыталась и здесь помочь ей, но Евдокия Петровна с присущей себе мягкостью в голосе и неторопливостью отстраняла её от кухонных дел. Все операции по приготовлению обеда были как бы рассчитаны на одни только её руки, и посторонние могли ей только мешать. Уразумев это, Мария переключилась на одного Антона. Разглядывала орнаменты кухни-теремка.
— Денис наш забавляется,— с нежностью проговорила Евдокия Петровна.— Любит он мастерить.
И все больше по-народному, как прежде делали.
— Вон оно как! — изумилась Мария.— А я думала, Егор Афанасьевич теремок сделал.
— Егор Афанасьевич тоже умеет, а только он теперь меньше стал строить. Устает быстрее, да и к людям его больше тянет. То на шахту уйдет, то к товарищам, а то у пивного ларька постоит. Выпьет чуть, а наговорится всласть. У него тут, почитай, каждый знакомый. И все к нему с почтением: Егор Афанасьевич, Егор Афанасьевич, старику и лестно.
Евдокия Петровна говорит о мужниных слабостях без зла, с пониманием его души и запросов. И вообще Мария заметила: Евдокия Петровна ни о ком и ни о чем не говорит зло; она ничего и никого не судит — лишь назовет явление, факт и даст ему бесстрастное объяснение. В этом её отношении к миру и ко всему, происходящему в нем, для Марии открывалась философия человечности и долготерпения, образ мышления, свойственный всем русским людям,— тот характерный для русского народа склад ума, который в трудные годы помогает ему находить силы в борьбе с лихолетьем, а в радостях и буднях поддерживает в нем неиссякаемый оптимизм, жизнедеятельный ритм труда и быта, где зарождаются и затем блестяще завершаются все его великие свершения.
Из дома пришла Ирина, тревожно заговорила:
— Мамо, нет Святослава. Обещал ночью быть, а и теперь все нет. Мабуть, позвонить на шахту.
Евдокия Петровна ничего не сказала невестке, видно, и она думала о Святославе. А Егор Афанасьевич ещё рано утром звонил на шахту и сразу после звонка ушел. Ирина спала в то время, но Мария как раз спустилась на крыльцо, когда звонил Егор Афанасьевич, и видела, как он, ничего никому не сказав, тревожным, торопливым шагом ушел из дому. «Не случилось ли чего?» — подумала она, и мысль эта обожгла её сознание.
— Придет ваш папа,— наклонилась Маша над Антоном.— Куда ж ему деться.
Ирина пошла к телефону и не слышала этих слов. Евдокия Петровна сказала:
— Шахта есть шахта.
Сказала нехорошо, грудным, глухим голосом, и Маша поняла, что старая женщина, прожившая жизнь на шахте и повидавшая много трагедий, давно беспокоится о сыне и внезапное исчезновение мужа своего истолковала по-своему, и все другие, известные только одной ей обстоятельства складывали в её сознании примету, от которой холодело сердце. Она, например, ещё часа два назад словно бы сама себе проговорила: «Обыкновенно, если кто задержится, зайдут, известят, а тут и шахтеры проходят с работы мимо». Сказала это так, чтобы Ирина не слышала. Маша не придала значения её словам, а теперь она понимала их смысл.
Поправив на ниточке — перед глазами Антона — яркого свистящего попугая, Маша пошла в дом и тут на крыльце увидела Ирину. Лицо её побелело, губы безвольно раскрылись.
— Что с тобой? — бросилась к ней Мария.
— Чует мое серденько, чует...
— А на шахте... Ты звонила на шахту?
— На шахте немае. Говорят, ушел... давно ушел. А по голосу недоброе слышу. Сердцем слышу.
Она покачала головой, не сводя глаз с какой-то точки в пространстве. Мария обняла её за плечи: