• «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Михаил Александрович Шолохов

ДВУХМУЖНЯЯ

На бугре, за реденьким частоколом телеграфных столбов щетинистыми хребтинами сутулятся леса: Качаловские, Атаманские, Рогожинские. Одна суходолая отножина, заросшая мохнатым терном, упирается в поселок Качаловку, а низкорослые домишки поселка подползают чуть не вплотную к постройкам качаловского коллектива.

Ноги раскорячив и угнувшись слегка вперед, возле сурчиной горы стоит Арсений Клюквин, председатель качаловского коллектива. Ветер полощет неподпоясанную рубаху на нем и бисерный пот гонит со лба к переносью. Рядом дед Артем из-под шершавой ладони смотрит, как за пахучими буграми сурчиных нор трактор черноземную целину кромсает глянцевитыми ломтями. С утра вымахал четыре десятины. Нынче первая проба. От радости у Арсения в горле смолистая сушь; проводил до конца загона взглядом горбатую спину трактора, от жары бурые губы облизывая, сказал:

— Во, дед Артем, машина!..

А дед, кряхтя и стоная, по лохматой борозде заспотыкался, на ходу в коричневый узловатый кулак зажал ком жирной земли, растер на ладони и, обернувшись к Арсению, шапчонку кинул на землю, пережеванную лемехами, выкрикнул плачущим голосом:

— Обидно мне до крови! Пятьдесят годов я на быка, а бык на меня работал… День пашешь, ночь — кормишь его, сну не видишь… Опять же в зиму худобу годуешь… А теперь как мне возможно это переносить?

Указал дед кнутовищем на трактор, рукой махнул горько и, нахлобучив шапку, пошел не оглядываясь.

Ушло за курган на ночь солнце. Сумерки весенние торопливо закутали степь. Слез с трактора машинист, рукавом размазал по щекам белесую пыль.

— Ужинать пора. Иди домой, Арсений Андреевич. Теперь бабы коров подоили, парного молока принесешь.

По низкорослой поросли озимей идет к жилью Арсений. Из балки на пригорок стал подниматься — услышал скрип арбы, бабий слезливый голос:

— Цоб, проклятые! И что я с вами буду делать, с нечистыми?.. Цо-об!..

Сбочь дороги на суглинке, взмокшем от вечерней росы, быки, запряженные в арбу, стоят. Пар над потными бычачьими спинами. Бабенка вокруг попрыгивает, кнутом беспомощно машет.

Поравнялся Арсений.

— Здорово живешь, молодка.

— Слава богу, Арсений Андреевич.

Жаркой радостью хлестнуло Арсения, колени дрогнули.

— Никак, это ты, Анна?

— Я и есть. Замучилась вот с быками, никак не везут… Чистое горе…

— Откель едешь?

— С мельницы. Нагрузили рожь, быки не стронут с места.

Плевое дело Арсению поддевку с плеч смахнуть, на руки бабе кинул, смеется:

— Подсоблю выехать, магарыч будет? — Норовит в глаза заглянуть.

Баба в сторону их отводит, платок надвигает.

— Помоги, за ради бога!.. Сочтемся…

Двадцать седьмой год Арсению, и силенка имеется. Шесть мешков вынес на пригорок. Потный спустился в балку. Присел на арбу, переводя дух.

— Ну, как, про мужа не слыхать?

— Какие из-за моря, от Врангеля, вернулись казаки, гутарили, что помер в Турции.

— Как же жить думаешь?

— А все так же… Ну, надо ехать, и так припозднилась. Спасибо за помочь, Арсений Андреевич!

— Из спасиба шубы не выкроишь…

Улыбка примерзла на губах у Арсения; минуту молчал, потом, перегнувшись, левой рукой крепко захватил голову в белом платке, прижался губами к губам, дрогнувшим и прохладным, но щеку до стыда, до боли ожгла рука в колючих мозолях, вырвалась Анна, оправляя скособочившийся платок, захлебнулась плачущим визгом.

— Стыда на тебя нету, паскудник!

— Ну, чего орешь-то? — спросил Арсений, понижая голос.

— Того, что мужняя я! Зазорно! Другую сыщи на это!..

Дернула Анна быков за налыгач, крикнула от дороги — а в голосе слезы:

— Все вы, кобели, одним и дышите!.. Да ну, цоб же, проклятые!..

* * *

Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным. В пруду качаловском, в куге прошлогодней, возле коряг, ржавых и скользких, ночами хмельными — лягушачьи хороводы, гусиный шепот любовный, туман от воды… И дни погожие, и радость солнечная у Арсения, председателя качаловского коллектива, оттого, что земля не захолостеет попусту (трактор есть), — а вот ущемила сердце одна сухота, и житья нету… На третьи сутки встал раньше кочетов Арсений, вышел к ветряку на прогон и сел возле скрипучего причала. Пусть назавтра судачат бабы, пусть ребята из коллектива будут подмигивать на него ехидно и смеяться за глаза и в глаза, — лишь бы увидать ее, лишь бы сказать про то, что с тех пор, как осенью, во время молотьбы, вместе с нею на скирду вилами бугрили чернобылый ячмень, и работа и свет белый не милы ему…

Издалека заприметил белую косынку.

— Здравствуй, Анна Сергеевна!

— Здравствуйте, Арсений Андреевич.

— Сказать тебе хочу словцов несколько.

Отвернувшись, завеску сердито скомкала.

— Хучь бы людей-то посовестился!.. Каки-таки разговоры на прогоне?.. Перед бабами страмотно!..

— Дай сказать-то!

— Некогда: корова в кукурузу зайдет!

— Погоди!.. Просить буду, как смеркнется, приди к ольхам, дело есть…

Голову в плечи вобрала, пошла не оглядываясь.

…Возле ольх, неотрывно обнявшихся, буйная ежевика кусты треножит, возле ольх по ночам перепелиные точки, и туман по траве кудреватые стежки вывязывает. Ждал до темного, и когда с горы зашуршала глина, осыпаясь под чьими-то воровскими шагами, почувствовал, как холодеют пальцы и липкой испариной мокнет лоб.

— Обидел я тебя тогда? Брось, не серчай, Анна!

— Привыкла к этому без мужа-то…

— Ну, а теперь дело хочу сказать… Живешь ты вдовой, свекору не нужна… Может, замуж за меня пойдешь? Жалеть буду… Ну, вот, чуднáя, чего же ты хнычешь? Беда с вами, бабами! Ежели всчет мужа сумлеваешься, на случай, коли придет, приневоливать не стану… К нему уйдешь, коли захочешь…

Села рядом на влажную, облитую росою, землю. Сидела, низко опустив голову. Засохшим стеблем бурьяна чертила на земле невидимые узоры.

Обнял Арсений ее несмело, боялся, что вырвется, крикнет, обзовет обидным словом, как тогда, в поле; но когда заглянул в глаза — увидал под черной тенью платка следы непросохших слез и улыбку.

— Эх, Анна, плюнь на все!.. Пойдем, распишемся и в коллектив к нам работенку ломать!.. До коих пор будешь горе-то мыкать?