Изменить стиль страницы

— Ты такой… сладкий… мне так кажется, — она облизала клыки. — И я буду рада убедиться… мы будем рады…

За Гаврииловой спиной хрустнула ветка.

— Ты в одном ошибся, мальчик… — с притворной печалью произнесла Каролина. — Я не волкодлак. Точнее, волкодлак — не я…

И раскрытой ладонью она толкнула воздух.

Тугая плотная стена ударила Гавриила, сбила с ног, протянув по дорожке.

Да будет твердь на средине воды и да отделит воды от вод: те, которые выше, от тех, которые ниже; и будут те, которые ниже, подобны тем, которые выше. Солнце — её отец, луна — мать, и ветер носил её в утробе своей, достигая от земли до неба и опять с неба спускаясь на землю.

Глава 26. Где происходит битва между добром и злом

Коснулся дна — оттолкнись!

Официальный девиз гильдии ныряльщиков, неофициальный — золотарей.

Аврелий Яковлевич всегда знал, что рано или поздно, а помрет. Знание сие появилось на свет вместе с ним, а потому представлялось ему же чем‑то естественным. Нет, он смерти не желал.

Было время, что и боялся ее, лютой.

Голодной.

Зимнею… когда стужа за стеной воет, а сестры хнычут, не то со страху, не то животами маются. Муки‑то два меха всего и осталось, оттого и мешает мамка ее с дубовою корой, с крапивой сушеной и костьми молотыми. Хлеб получается кислый, к зубам липнет, комом в животе ложится, и нету от него сытости.

Боялся ее, когда самый младший братец помер зимою в люльке.

Когда хоронили его.

И тетку, что от лихоманки сгорела в три дня… и теткиных двойнят, которые на пару дней всего ее пережили. А мамка за то богов благодарила, потому как родня роднею, но всех не прокормишь.

Боялся позже, когда батька вел его, подросшего, на село.

Торговался.

И продавал. А продавец щупал руки да в рот пальцами лез, зубы проверяя.

Боялся, когда впервые ступил на корабль, представляючи, что корабль оный, громадиною глядящийся, на самом‑то деле щепочка малая на водах морских… и катит море щепочку эту, перекидывает с ладони на ладонь, потешается. А может, натешившись, и в кулаке стиснуть…

Боялся бури.

И боцманской плетки. Сорваться с вант… упасть в кипучую пасть, из которой возврату не будет… загнуться от кровохлебки, которая кишки крутит… или от пушек вражеских… и плакал от страху, жался к борту, глядя, как перемалывают ядра, цепями связанные, что канаты корабельные, что людей… а после все одно шел в атаку, как велено…

…и когда мачта упала, тоже боялся.

…и как сила выходить стала, еще больше… а потом ничего, пообвыкся. Куда страх ушел?

А и какая разница, главное, что знание осталось. Человек ли, ведьмак — не так уж велика разница, за всеми она приходит в свой час, ни к кому не припозднится.

Ежели так, что и чего трястись хвостом собачьим?

Срам один.

И ныне он тросточку из руки в руку переложил, глянул на небо, которое и на небо‑то вовсе не похожее, так, потолок, синею краской размалеванный, да сказал:

— Ежели мы, дорогая моя, энтот вопросец решили, то, может, и пущай себе идут? А мы с тобою побеседуем… по — семейному…

Супружница ненаглядная ладони отряхнула, не то от невидимой паутины избавляясь, не то новое заклятье готовя. Пальцы вон шевелятся.

Тонкие.

Белые… мертвые уже. А поди ж ты, шевелятся… нет, мертвяки, которые шевелятся, давно уже Аврелия Яковлевича не удивляли, небось, по его ведомству и проходили, но те мертвяки, ежели можно так выразиться, были ему посторонними.

А тут вот…

— Пускай идут, — согласилась она, слегка скривившись. В прежние‑то времена донельзя злила ее эта, неправильная, Аврелия Яковлевича речь. А ему нравилось дразнить.

И речью.

И повадкою своей, которая нисколько не благородная…

— Аврелий Яковлевич…

— Иди, Себастьянушка. Вот дороженьку видишь? — Аврелий Яковлевич ударил тросточкой по земле, и дорожка пролегла ленточкой, тонюсенькой, да крепкою.

Выведет.

А там уже… как‑нибудь сами справятся.

— Мотор возьмите, — ворчливо произнес Аврелий Яковлевич.

Мотор было жаль.

Даром, что ли, маялся над ним, силясь избавить от обыкновенной для механизмусов слабости… и вышло ладно, по болотам, небось, что по дороге плыла, а по дороге и вовсе летела тройкой — птицей, разве что бубенцов под дугою не хватало.

— Потом Гавелу отдашь, егоная придумка. Скажи, что расход керосину дюже велик. Но сзаду еще две канистры стоять. До Кривичевой пади хватит. А там, глядишь, аптеку сыщете, прикупите…

Взгляд ненаследного князя был столь печален, что хотелось плюнуть ему да в ясные княжеские очи. Иль затрещиною наградить, так сказать, на долгую память да до прояснения в голове.

— Иди ужо.

— Что ж… — Себастьян поклонился. — Надеюсь… увидимся еще.

— А что ж не надеяться, — коротко хохотнул Аврелий Яковлевич. — Всенепременно увидимся.

Прозвучало фальшиво.

А все одно не боялся он смерти.

Дорожка — струна дрожала. Мир терпел. Мертвяки, запертые на изнанке, волновались, чуяли, что не будет обычное их забавы.

И крови.

И вовсе голодными остануться. И плакали этакими писклявыми голосочками, от которых сам воздух звенел, густел, свивался грязною пряжей.

Волки скалились, подвывали.

Экая акомпонемента образуется… душевная.

— Вот и вдвоем мы остались, дорогой, — она подняла руки, и рукава платья ее упали, обнажая худые предплечья в зарубках шрамов.

Сколько ж резала себя, дуреха, подкармливая, что кровью, что силой, клятое это место? Много… и терпела, и верила, будто бы честный размен идет. Да только Хельм никогда‑то с людями честен не бывает.

Бог он.

А с богов спрос иной.

— Сам на алтарь ляжешь?

— Так нет алтаря, куда ложиться? — Аврелий Яковлевич оборвал дорожку — нить.

— А ты на травку…

— Только если ты рядышком… помню я одного раза, когда ты да я, да травка… славно отдохнули.

Фыркнула и голову запрокинула, ни дать, ни взять — кобылка норовистая.

— С алтарем ежели, думаю, то и обычными людьми обошлись бы… для того он вам надобен был?

Она легонько шевельнула мизинчиком, и проклятье, черное, душное, упало к самым ногам Аврелия Яковлевича. Обняло ботинки, проросло сквозь кожу их… а ведь хорошие, удобные. Жалко. Почернели да прахом пошли, следом и штаны…

— Эк ты… — проклятье это Аврелий Яковлевич платочком стер, а его же к ногам супруги бросил, только полыхнул этот платочек белым пламенем, только — только травки коснувшись.

— Как уж есть…

Силы у нее имелось с избытком.

Темной, дурной… и шла она легко.

Выплескивалась дурманом. Тьмою живой, криком немым, от которого уши заложило. И потекло по шее что‑то, небось, кровь… волки вон и те заволновались.

Расселися почетной стражей.

Не воют хоть.

А может, и воют, да только не слышит Аврелий Яковлевич. Оглох он от этакой супружеской ласки… и отвечать надобно, силой на силу.

Ударом на удар.

Не жалеючи. Не отступаючи, потому как и она не пожалеет.

Не отступит.

Сила схлестывалась с силой. Переплеталась огненною жгучей лаской.

Или ледяной.

Все одно жгучей, смертельной, такую как выдержать. А держал… кровью захлебывался, а держал… и земля ходуном ходила, силилась скинуть упрямца, но куда ей супроть моря‑то? Выстоял… и небо, когда на самые плечи рухнуло, удержал. Весу‑то в нем, если разобраться, мало больше, чем в мачте той…

Гроза пошла.

Черная.

Вихрем силу закрутило, растянуло да выплеснуло, точно кровью из распоротого горла. И ничего… упал бы, когда б не она.

Обняла. Удержала… сама на коленях. И лбом ко лбу прижимается, в глаза глядит.

— Доволен? — спросила губами одними.

А губы те черны.

И лицо черно, прорсло дурной травой, волосяным корнем… и она на руки свои глядит, усмехается.

— Вот и… князь, чтоб его… не дотравила.

— Упущеньице, — согласился Аврелий Яковлевич. — Что ж ты так?

— Так не я ж… люди… мне отсюда ходу нет… сама бы… — из глаза выползла черная нить, чтоб к щеке прилипнуть. — Вот и все, да?