Изменить стиль страницы

Он отозвался на этот смех скрипом ставен, кряхтением старческим.

Вздохом.

— И… извини, Дуся, это нервное… примерить… взяла…

— И ты извини.

— За что?

— За вопрос глупый…

Где‑то наверху, но рядом, совсем рядом, заплакал ребенок. Голос его был слышен ясно, и Евдокия вздрогнула.

— Стоять! — Себастьян успел вцепиться в ее руку. — Это морок.

— Но…

— Здесь неоткуда взяться детям, Дуся. Разве ты не поняла? Они мертвые… они все мертвые… и давно уже…

Ребенок заходился плачем. Иногда он замолкал, но ненадолго, чтобы после вновь захныкать, а то и заговорить. И в лепете его слышалась мольба.

— Мы просто…

— Нет.

Себастьян и сам рад был бы не слышать этого плача, такого настоящего… и поневоле закрадывалась мысль, а что, если и вправду дитя?

Верлиоки украли.

Принесли…

Зачем?

А кто их знает… нежить ведь… и Себастьян просто взглянет, убедится, что…

Нельзя выходить.

— Мама, — всхлипнуло дитя и дверь толкнуло, а та распахнулась. — Мама… мамочка…

Оно было почти настоящим.

Девочка в белом кружевном платьице, слишком чистом, слишком ярком для этого места. Волосы золотистые локонами завиты, уложены тщательно. На голове — венчик серебряный.

— Ты здесь? — повторяла она, впрочем, не решаясь войти.

Крутила головой.

Принюхивалась.

А Евдокия, только глянув в черные пустые провалы глазниц, закусила кулак, чтобы не закричать.

— Мамочка… забери меня домой… мне так страшно…

Из‑под кружевного подола выглядывали босые ножки.

— Я замерзла, мамочка… пожалуйста…

Из пустой глазницы выкатилась слеза, крупная, рубиново — красная.

— Не смотри, — Себастьян развернул Евдокию от двери, сжал так крепко, что она дышала‑то с трудом.

И хорошо.

Иначе не устояла бы… ведь дитя совсем… и прехорошенькое… и так плачет. Нельзя, чтобы дети плакали. Сердце разрывается…

— Злые вы, — вдруг совсем иным, скрипучим голосом сказала девочка. — Уйду я от вас.

И ушла.

Лишь темнота, ее поглотившая, вздохнула сытно.

Глава 19. Маниачно — одержимая

Разносторонне ограниченный человек…

Из служебной характеристики.

На погосте припекало солнышко.

Хорошо так припекало, по — летнему ядрено. Пчелы, вон, и те попрятались, пусть бы и рассыпался, растянулся по старым могилам желтый покров горчишного цвету. Пахло рапсом. Поле было недалече, и цвело, пусть уже и не буйным цветом, но ярко. Рапс дозревал, и на полуденном солнце вонял ядрено, перебивая своим ароматом иные, которых, следовало признать, на старом погосте было не так уж и много.

Земли суховатой.

Старого камня. Туалетное воды пана Зусека, которыми тот пользовался щедро, меры не зная.

— А вот тут, взгляните, лежит удивительный человек, — следовало сказать, что на полуденной этой жаре пан Зусек чувствовал себя распрекрасно.

Гавриил вот прел.

Да так прел, что вовсе сопреть грозился в шерстяном своем новом костюмчике, как его заверили, специательно для прогулок сшитом. Сукно толстое, фисташкового колеру, да еще с новомодною искрой.

Про искру Гавриил не понял.

И костюм купил для солидности. И рубашечку цвета фуксии, и гальштук к ней желтый, чтоб, значит, выделялся.

— Тридцать шесть жертв по всему королевству, — пан Зусек стянул с головы котелок и лысину ладонью пригладил.

Не боится, что напечет?

— Четырнадцать лет взять не могли… искали… ловили… десятерых вон осудили за его дела‑то… а он умен был, осторожен… — пан Зусек стоял над земляным холмиком, ничем‑то особым среди иных не выделявшимся. — Кого‑то на плаху отправили, кого — на каторгу… а он все колесил по королевству… на красном фургоне… торговал, значит… брался подвозить, а после…

Пан Зусек выразительно сунул палец под узкий гальштук.

— Насиловал, конечно… и душил…

Гавриил кивнул, озираясь.

— Вижу, вы, мой юный друг, способны ощутить непередаваемую ауру этого места, — пан Зусек развел руки, будто бы собирался обнять старый тополь.

Вот этого делать не стоило.

И тополь заскрипел, качнул ветвями, подаваясь вперед, желая, чтобы глупый человек прикоснулся к шершавой коре его… не кора — кожа, которая облезла лохмотьями.

Корни искорежены.

Ветви перекручены. И дерево это — не просто дерево, нечто больше…

Аура?

Может, оно и так, Гавриил ничего в аурах не понимает, но место, коие предложил посетить пан Зусек, обещая удивительные впечатления, и вправду было особенным.

Кладбище сие, прозванное в народе Клятым, располагалось за чертою Познаньска. Оно, отделенное от города узенькой речушкой, у которой и имени‑то не имелось, существовало уж не одну сотню лет. И Познаньск, разрастаясь, все ж обходил это место стороной. Будто бы и город, и люди, в нем обретавшие, чуяли, что не след лишний раз беспокоить погост. Вот и вышло, что за речушкой лежала шумная Зареченская слобода, а с другой стороны подобралась вплотную Дымная, да только не посмела пересечь незримую черту, но напротив, огородилась от нежеланного соседства каменными стенами. С третьей же стороны ползла речушка… а далее расстилались вонючими коврами рапсовые поля.

— Здесь нашли свой последний приют многие из тех, чьи имена некогда наводили ужас на горожан… — пан Зусек от тополя отмахнулся тростью, и на оскорбленный скрип дерева, донельзя напомнивший Гавриилу стон, внимания не обратил. Перешагнув через корень, он пошел по узенькой тропке, чтобы остановиться у очередной могилы.

Крестов здесь не ставили.

Да и не прижились бы они, это Гавриил чуял. Как чуял и странное спокойствие, сродство даже этому месту, столь напоминавшему ему другое. Правда, о нем Гавриил предпочел бы забыть…

…трава…

…седая трава, которая скорее мертва, нежели жива…

…и белесые камни остовом диковинного зверя подымаются из земли.

…сама земля теплая, а порой и горячая, чего никогда не бывает на Серых землях. Здесь всегда‑то холодно, и холод этот естественен для тварей, здесь обретающих. А вот Гавриилу он не по вкусу.

Он садится в центре каменного круга, и закрывает глаза. И просто сидит, слушая, как ветер шепчет ему… тогда он еще умел слушать ветер.

— Эдди Гейне… приезжий… портным был… сшил себе костюм из человечьей кожи, — голос пана Зусек отогнал то видение. И Гавриил почти возненавидел этого надоедливого человека.

Но тут же простил.

Нельзя слушать ветер.

И землю. И травы, которые теперь тянулись к Гавриилу, хватая его за ботинки, норовя зацепиться за плотное сукно брюк. А могли бы и до рук бы дотянулись.

Хорошо, что не могут.

— А вот содомит и насильник… его четвертовали на главной площади, а доселе чести подобной удостаивались лишь особы дворянской крови. Он же был простым школьным учителем… голову сожгли…

Неспокойное место.

И земля проседает под ногами, того и гляди разверзнется, вопьется темными иглами корней, втянет в утробу, опутает…

…не посмеет.

— Тихо, — сказал Гавриил, и наглый вьюнок, вскарабкавшийся едва ли не до колена, осыпался прахом.

— Что? — пан Зусек остановился над очередною могилкой.

— Жарко, говорю, ныне… наверное, гроза будет.

Небо ясное, безоблачное.

И все одно чуял Гавриил приближение, если не грозы, то неприятностей. Шея вон зудела. И руки. Хотя, конечно, может статься, что зудели они потому как взопрел Гавриил.

Или сукно было жестким. — Жарко… — пан Зусек поднял взгляд, будто бы только сейчас заметив этакую неприятность. — Так ведь лето… людям свойственно жаловаться, летом на жару, зимой на холод. Не уподобляйтесь им, дорогой Гавриил. Будьте личностью.

Быть личностью хотелось, однако, Гавриил крепко подозревал, что одного желания будет недостаточно, чтобы перестать потеть.

Он тихонечко почесал шею, но стало лишь хуже.

Зуд усилился.

И чесалась не только шея, но и плечи, грудь и, особенно, подмышки.

— Оглянитесь! — меж тем воззвал пан Зусек. И сам же оглянулся, а, чтоб оглядывание оное имело вид солидный, подобающий месту, поднял лорнет на палочке. Палочка была черною, с нее же свисала атласная лента, тоже, что характерно, траурного колеру. Заканчивалась она железным брелоком — черепом, в глаза которого вставлены были красные камни.