Изменить стиль страницы

Она столь заговорилась, что едва не забыла о еженедельном собрании членов цветоводческого клуба, в котором имела честь председательствовать.

На счастье Эржбеты, о встрече оной напомнила дама — секретарь, которая явилась заблаговременно… в общем, отпустили.

Ушли, заверив, что всенепременно продолжат беседу после встречи… или завтра…

Дверь в комнату Эржбета открывала с немалой опаской, мучимая дурными предчувствиями. И интуиция ее не подвела.

Труп исчез.

Вот как так можно! Эржбета уже почти решила, что похоронит его посеред розовых кустов панны Арцумейко, благо, оные кусты разрослись густенько… а он взял и исчез.

Восстал?

Эта мысль заставила оцепенеть.

Если так, то ныне по дому бродит умертвие, одержимое жаждою крови… и определенно, недружелюбное… и если так, то долг Эржбеты перед обществом — сообщить в полицию.

Немедля.

Вот только… возникнут вопросы… и умертвие упокоят, а ее, Эржбету, отправят на каторгу… она всхлипнула от жалости к себе, но тут взгляд ее упал на покрывало. Оно лежало на кровати, сложенное весьма и весьма аккуратно. У Эржбеты вот никогда не получалось так.

И подушечка сверху.

От сердца отлегло. Конечно, об умертвиях Эржбета знала не так, чтобы много, но вот вряд ли они отличались подобною аккуратностью. Еще и осколки собрал… последнее обстоятельство вовсе заставило вздохнуть. Нет, угрызений совести Эржбета не испытывала, но перед женихом извинилась бы.

И вправду, что это на нее нашло?

Прежде она склонностей к членовредительству не проявляла…

Извинилась бы… и быть может, если все ж таки несчастный баронет вернется, что, конечно, навряд ли, потому как сама Эржбета в жизни не вернулась бы туда, где ее по голове огрели, то она извинится… но замуж все равно не пойдет.

Угрызения совести — не лучшая причина для замужества.

Глава 9. О разбойничьей вольнице, невольнице и нечеловеческой любви

Идти пришлось долго.

Во всяком случае, Евдокии дорога показалась бесконечною. Тропа вилась, порой кидала петли, но провожатый их с арбалетом не делал попыток соступить с протоптанной дорожки, а когда сама Евдокия попыталась, то остановил.

— Не надобно шутковать, панночка, — сказал он. — Туточки энтого не любят.

— Кто не любит? — Сигизмундус взял Евдокию за руку, и хорошо, так спокойней было, хотя, конечно, если рассуждать здраво, то ни одного повода для спокойствия не имелось.

Они в Серых землях.

Идут куда‑то с типом преподозрительным. В лучшем случае попадут к разбойникам, которые, быть может, примут Себастьяновы рекомендации, а быть может, и нет… а в худшем… о худшем Евдокия старалась не думать.

— Оне, — разбойник обвел рукою. — Сразу видно, с тое стороны людишки. Ничего‑то туточки не знаете…

Он уже не тыкал арбалетом в бок и вообще держался вольно, свободно, но вот виделась Евдокии эта свобода показною.

Вздрагивал он.

И на тени, когда вдруг выползли они на дорожку, растянулись уродливыми серыми фигурами, глянул с явною опаской. К поясу потянулся, верно, арбалет от этаких теней не почитал защитой.

Бросил:

— Держитесь ближе.

Куда уж ближе? И так шли, едва друг другу на пятки не наступая. Евдокия даже слышала запах разбойника — пота, кислой капусты и чеснока.

— Стойте, — сказал разбойничек у двух осин, что зависли над тропою, потянулись друг к дружке, переплелись ветвями, не то обнимая друг друга, не то пытаясь придушить.

Он сунул арбалет за пояс, вытащил глиняную свистульку — корову, из тех, которыми детвора балуется, и свистнул. Звук вышел звонкий, громкий, от него и тени шарахнулись, и осины безлистные задрожали… а в следующий миг сам воздух сделался густым, тяжелым. И сполз пыльным покрывалом.

Не было ничего.

А вот уже стоит частокол не то из обшкуренных бревен, не то из костей диковинного зверя, верно, огромного, поелику каждая кость была в два — три человеческих роста. За частоколом же двор виднеется, и дом. И даже не дом — настоящая крепость.

— Эк вы тут, — восхитился Себастьян. — Уютненько обустроились.

— А то! — похвала, по всему, была разбойнику приятна. Он подбоченился, окинул гостей насмешливым взглядом. — Шаман — мужик сурьезный… и ежели вдруг вздумаете его сподмануть, буде плохо. Вона, погляньте…

Евдокия и поглянула, и тут же рот ладонью зажала, потому как от погляду этакого накатила дурнота.

Над воротами висел человек.

Нет, он уже не выглядел человеком, скорее уж пугалом в лохмотьях, но Евдокия точно знала — не пугало это… и не хотела, а приглядывалась, подмечая искаженное мукою лицо, и пустые глазницы, и дыры в щеках, сквозь которые проглядывали желтые зубы.

— Это Михей, — пояснил разбойничек. — Хотел Шамана подвинуть… думал, что самый умный. Ан нет! Был бы умным, был бы живым.

Пожалуй, с этаким утверждением спорить было сложно. Евдокия и не пыталась. Она сжала Себастьянову руку и выдохнула.

Воздух кислый, перебродивший будто.

И запах мертвечины в нем чуется, как чуется гниль в еще, казалось бы, хорошем куске мяса… правда, стоило о мясе подумать, как вновь замутило…

— Идемтя, — разбойник первым зашагал по зыбкой тропе и прямиком к воротам. Не оглядывался, знал, что гости незваные никуда‑то не денутся.

Да и куда им с проклятого‑то круга?

— Дуся, потерпи, скоро все закончится, — Себастьян руку погладил. — Или не скоро… когда‑нибудь да закончится.

Наверное, он был прав.

Да и… сама ж полезла, чего жаловаться? Она и не жаловалась, просто само это место, одновременно и уродливое, и невероятно притягательное, пугало Евдокию. Мнилось ей, что глядит она в черную воду, на которой гадают саамские шаманы, что слышит даже мерные удары бубна и шепоток духов.

Страшно.

Особенно, когда тихо становится, тогда и духи подступают ближе, норовят дотянуться до нее прозрачными руками, и знает Евдокия, что, коль позволит прикоснуться, погибнет.

Утянут за собой.

Выберут все живое ее тепло до последней капельки…

Отступить бы, но… а Лихо как тогда? Оставить тут… сказать себе, что сделала все, что в слабых женских силах… и Себастьян сам справится…

Не справится.

Ему тоже не по себе, Евдокия чует. Это не страх, скорее уж смятение. Но он ни за что в том не признается…

Идет. Глядит, что на частокол, все же не деревянный — костяной, беловато — желтого колеру, что на двустворчатую пасть ворот, готовую проглотить и его, и Евдокию, и прочих дерзновенных, что на мертвяка. Ветра нет, а тот покачивается, и вновь видится в том иная, запретная жизнь.

Того и гляди, засучит ногами, задергается, силясь вырваться из петли. А когда вырвется — а вырвется всенепременно, потому как в этом месте у мертвяков особая сила — отряхнется, оправит рваную одеженку да и пойдет ходить — бродить вокруг костяного забора…

— Дуся, выше голову… на нас смотрят.

И вправду смотрят.

Люди… странно, прежде Евдокии представлялось, что Серые земли — место малолюдное, а тут вот… дюжины две, а то и три… и всякого возрасту, от паренька, которому, верно, и шестнадцати не было, до седого деда, скрючившегося у ворот. Дед сидел на земле, скрестивши ноги, и стучал железкою по куску рельсы. Стучал старательно, сосредоточенно, но звук получался слабым…

— Яська! — крикнул рыжий парень, мигом растерявший свою важность. — Туточки вот… пришли… бають, что к Шаману… дело у них есть.

— Дело, значит? — рыжая Яська спрыгнула с подоконника. — Это ж какое дело‑то?

— Важное, — Сигизмундус вытянулся.

И грудь выпятил, что гляделось доволи‑таки смешно.

Но на Яську сия храбрость, вовсе Сигизмундусу несвойственная, а потому давшаяся нелегко — Сигизмундусова суть настоятельно требовала угомониться, извиниться, а то и вовсе уйти из негостеприимного местечка — не впечатлила.

— Чего тебе надо? — она ткнула в грудь пальцем.

И за шарф дернула.

— Это я Шаману скажу… ты ж не он?

— Я не он, — согласилась Яська. — Да только надобно ли его беспокоить… у него и без тебя забот хватает… с чего бы ему время свое на всяких пришлых тратить?