Человек всегда сложнее, чем мы о нем думаем.

И еще библейское: «Не судите, да не судимы будете.»

А коммунизм в Советском Союзе был, и я прожил в нем семь незабываемых дней. Только теперь это называется иначе — халява.

Притяжение земли

Наедине с бессонницей

Иногда по ночам, томясь бессонницей, я лежу на постели, тупо уставившись в потолок, и думаю о том, почему не уехал отсюда еще лет десять назад, когда уезжали, бросая все нажитое, словно спасались от чумы, мои родственники, многие друзья и знакомые? Ведь, кажется, все было: официальные вызовы, статус беженцев, дававший немалые преимущества искателям счастья в иных краях, вполне искренние обещания помочь, поддержать на первых порах, пока освоишь язык, привыкнешь к чужой стране, к чужому образу жизни и мыслей. Жил бы я сейчас где-нибудь в Америке, Канаде, Израиле или Германии — в благополучной цивилизованной стране и, как говорится, в ус не дул. Конечно, я не стал бы ни Рокфеллером, ни Полом Гейтом — не те годы, не те силы, не те, очевидно, способности, да и нужны мне их миллионы, как рыбе зонтик. Зато, наверняка, не пережил бы того нестерпимого унижения, какое выпало на долю моих сверстников, прозябающих на жалкую пенсию, когда не знаешь, что важнее: какой-нибудь еды купить, лекарств, чтобы не загнуться до срока, или заплатить за квартиру — хоть круть-верть, хоть верть-круть, на все не хватает. Чего я сидел трухлявым пнем, когда уже всем было понятно, что перестройка, на которую мы возлагали столько прекраснодушных надежд в конце восьмидесятых, лопнула, как радужный мыльный пузырь; что на смену старому подыхающему большевизму, рухнувшему в одночасье, как карточный домик, идет власть денежного мешка, еще более агрессивная, тупая и нахрапистая; что вчерашние наши руководители и подросшая под их сенью юная смена, припрятав партийные и комсомольские билеты и быстренько превратив все, чем раньше они бесконтрольно распоряжались, в собственность и доллары, и надежно запрятав их в зарубежных банках, так и осталась хозяевами жизни — жадными, наглыми и невежественными; что еще долгие десятилетия на этой несчастной земле, обожженной всеми войнами последних столетий, не законы будут управлять людьми, а люди — законами.

«Ну и уехал бы, — скажет кто-то прочитав эти строки. — Невелика потеря». И будет прав — потеря и впрямь невелика. Ну, кто я собственно такой? Скромный литератор, каких в Союзе писателей — пруд пруди. Но когда уезжают десятки, сотни тысяч людей, не пьяниц, не забулдыг, а талантливых, трудолюбивых работяг, врачей, инженеров, ученых, для общества это не проходит бесследно..

Теперь я мучительно думаю: почему же я так и не решился поставить жирный крест на своей прошлой жизни и начать все с нуля, как начинали многие мои соотечественники — нищие и обездоленные Колумбы XX века? Что меня удержало? Определенно же, не страх перед разлукой с сыном и внуками — они и сегодня даже думать не хотят куда-либо уезжать со своей родины; молодые, энергичные, они как-то вписались в эту жизнь, приспособились к ней, и никакой иной им не надо. К тому же уезжавшие в начале девяностых, в отличие от тех, кто уезжал в семидесятые, уже знали, что это не навечно: можно, подсобрав денег, приехать в гости, можно пригласить к себе — что-что, а железный занавес, которым мы совсем недавно были наглухо отгорожены от всего мира, рухнул, и восстановить его уже никому не удастся. И уж, конечно же, не страх перед всеобщим осуждением: к той поре покидающих коммунистический рай уже перестали клеймить «предателями» и «отступниками», как когда-то, например, заклеймили старого поэта-фронтовика и инвалида войны Хаима Мальтинского — только за то, что он дал согласие на выезд своей дочери в Израиль, его исключили из партии и Союза писателей, так что ему ничего иного не оставалось, как эмигрировать вслед за нею. Даже анекдоты на эту тему появились, один я запомнил: «Жениться на еврейке — это не роскошь, а средство передвижения». Так в чем же дело?

После смерти отчима я забрал мать-старуху из Бобруйска к себе в Минск — трудно ей было с ее болячками оставаться одной в опустевшей квартире. Кажется, ну что тут такого? Одна республика, тот же климат, те же условия, сто пятьдесят километров расстояния — рукой подать. На машине всего два часа езды. Но все, что ей было дорого и близко, осталось там, у меня она просто доживала свой век. Не Израиль и Америка — даже недалекий Минск для нее оказался чужбиной: не было в нем ни людей, рядом с которыми прошла вся ее многотрудная жизнь, ни лавочек, на которых она сиживала по вечерам с такими же старухами, перемывая косточки соседям, ни самих этих старух, ни даже запыленного куста сирени под ее окном. И хотя жилось ей у меня куда комфортнее, легче, ухоженней, как часто я ловил в ее глазах затаенную тоску.

«Что ж ты хочешь, сынок, — горестно вздыхала мать, когда я пытался как-то утешить ее, — пересади морковку, и та будет долго болеть, пока прирастет на новом месте, а ведь человек — не морковка.»

Да, человек — не морковка. Из писем родных и друзей я знал: приживаться на новом месте трудно. И дело не только в незнании местного языка, нравов, обычаев — всего того, что называют укладом жизни; в конце концов это приходит. Моему младшему брату, когда он с семьей уехал в Америку, было под пятьдесят, если дети его владели английским, практически, в совершенстве, то сам он знал не больше десятка расхожих слов и предложений — был и немым, и глухим. Мастер на заводе, где он устроился работать, объяснял ему задание на пальцах. А уже пять лет спустя брат рассказывал американцам, работавшим вместе с ним, русские анекдоты, и они обхохатывались, несмотря на чудовищный акцент, от которого он так и не избавился. Не зря ведь говорят: если зайца как следует бить, он научится спички зажигать. Так что дело не в языке. И не в цвете неба над головой, небо везде одинаково, и трава, и деревья. Люди перемогают себя и свою тоску — я-то понимаю, что моя мама тосковала не столько о бобруйских улочках, сколько об ушедшей молодости, — пускают корни в чужую почву, и она перестает быть чужой. Чем же я хуже их? Что не позволило мне однажды купить билет в один конец?

Так вот, перебирая в уме всевозможные причины, словно якорь судно, удержавшие меня на месте, в долгие бессонные ночи я думаю о клочке земли в урочище Воловщина, в двадцати пяти верстах от Минска, о невзрачной хатенке, пышно именуемой дачей, «фазендой», холодной и сырой, хотя ее стены обложены кирпичом — больно низкое место, болото; о корявых яблонях, которые весной закипают бело-розовой кипенью; о березовой роще за моими окнами, наполненной пением птиц, — о том единственном на свете месте, где я был молод и счастлив.

Невыездной, я не бывал за границей, даже в Польшу, Болгарию и Румынию не выпустили, когда там печатались мои книги. Месяц в Израиле в 1999 г. — вот и все мое зарубежье. Зато Союз изъездил, как говорится, вдоль и поперек: Спускался в золотоносные шахты Колымы и взбирался на действующий вулкан Тятя на курильском острове Итуруп, штормовал с камчатскими рыбаками в Тихом океане и колесил на оленьей упряжке по ледяным просторам Чукотки, томился от жажды в горах Туркестана и замирал от восхищения перед нетленной красотой мечетей и медресе Самарканда и Бухары... Но куда бы не забрасывала меня журналистская судьба, так и не встретил я места, которое стало бы дороже моему сердцу, чем этот тихий и ничем не примечательный уголок Минщины, хотя там даже речушки поблизости нет, чтобы искупаться в жаркий полдень или на зорьке посидеть с удочкой, глядя, как помахивает слюдяными крылышками стрекоза, примостившись на кончике торчащего из воды поплавка, как тает утренний туман и прозрачной синевой наливается небо. Только темные хвойные леса, в сумеречной глубине которых так сладостно пахнет грибной прелью и разогретой смолой-живицей; и пронизанные лучами закатного солнца веселые пятнистые березовые рощицы; и заросшие упругим вереском, земляничником, иван-чаем и зверобоем поляны; и пологие зеленые холмы, обступившие военный полигон, откуда то и дело доносятся тяжелые взрывы танковых орудий и сухой автоматный треск; и комариные болотца, где буйствуют малинник и крапива; и— клочками, в чересполосицу — небогатые поля, где среди ржи и ячменя скромно синеют васильки. Да еще вдоль дороги Заславль — Крыжевые серые бетонные бункера-доты со стенами в метр толщиной, ни один снаряд не возьмет, и прямоугольными пулеметными бойницами: когда-то неподалеку проходила советско-польская граница. В войну доты не оправдали ни возложенных на них надежд, ни колоссальных затрат, немцы их попросту обошли стороной. С тех далеких пор бункера загадили, превратили в свалки мусора, они заросли травой и кустарником, хотя мальчишек с соседских дач все еще привлекают своей мрачной таинственностью.