Изменить стиль страницы

Выйдя с вилами на паровоз, Мартынов оказался без работы; сам ушел или был уволен. Работала ли где-нибудь Варя, не помню. Им пришла в голову оригинальная идея раздобыть деньги. Под Калининградом, сообщил мне Мартынов, есть предприятие по переработке янтаря. Отбросы отводятся в море дырявой трубой; весь пляж вокруг усеян кусками янтаря с ладонь величиной. Имеется охрана, но ее можно провести. Поедем, говорит, наберем янтаря — и продадим. Что ж, рюкзак у меня был. Снарядились и 12 сентября 1982 года поехали: он, Варя и я. Ехали, естественно, на попутках, ради экономии и ради приключений; только изредка — на поездах. Дорога — через Остров, Резекне, Каунас, Клайпеду, Куршскую косу — оказалась неблизкой и тяжелой, почище езды на товарняках, знакомой мне с юности. Сентябрь выдался прохладный, хоть и солнечный.

Всё зависит от освещенья:

Стоит солнышку проглянуть —

И от всех забот отпущенье

Наш с тобой осеняет путь.

Ночевали на природе, заворачивались в одеяла, надевали толстые шерстяные носки. Палатка имелась, но не всюду ее можно было поставить. Одну ночь провели в телеге, в открытом поле, под звездами величиной с грушу; замерзли страшно. Добрались с грехом пополам до знаменитого курорта Неринги на Куршской косе. Тут Мартынов меня разыграл:

— Видите, — говорит он (мы с ним в ту поры были на вы), — вон там на горизонте землю? Это Швеция.

Мысль у меня шла в одном направлении; на это он и рассчитывал; до свободы — рукой подать; нужна только резиновая лодка, а то и вплавь можно. Путь уже указан: «На турецкий всходит берег Саханевич молодой…», — пел Хвостенко об одном таком мореплавателе. Молодец Мартынов! Среди прочего, и подобные розыгрыши мне в нем нравились. Через долгую минуту я сообразил, что Швеция должна быть справа от нас, а не слева, да и видна-то вряд ли может быть.

По Куршской косе мы доехали до Калининградской области, а там и до поселка Янтарного с янтарным заводом. Темнело. На ночлег устроились в детской песочнице и опять смертельно озябли за ночь. Утром, едва мы успели продрать глаза и напялить рюкзаки, как нас, голодных и холодных, арестовали и отвели в участок. Впервые в жизни я оказался за решеткой, притом буквально: была в участке лавка для преступников, забранная толстыми прутьями. Сидючи там, я вспоминал детские (но всё же не очень детские, с намеком на эмиграцию) стихи Олега Григорьева:

— Ну как тебе на ветке? –

Спросила птица в клетке.

— Да так же, как и в клетке.

Вот только прутья редки.

Отпустили нас довольно быстро, поскольку с поличным-то мы пойманы не были, и паспорта оказались в порядке. Арестовали же не только из-за янтаря; на уме у подозрительных путешественников могло быть кое-что похлеще; граница ведь близко — отсюда и прутья. Велели нам уезжать, но мы, сделав ложную петлю, пошли-таки на пляж, где — молва не обманула — янтаря было много, набрали его порядочно, после чего благополучно вернулись домой. Точнее, не совсем благополучно: спасительные паспорта, все три в одной авоське, я умудрился потерять; мой туристический топорик, служивший мне с 1969 года, с поездки на товарняках на юг, тоже пропал.

Возвращались через Зеленоградск, Калининград и Ригу. Название это — Зеленоградск — показалось мне идиотским. В самом деле, к чему здесь этот суффикс

ск

? Его разве что близостью Швеции да Польши можно оправдать. За этот суффикс три народа спорят, и мне кажется, что родина его — скорее Швеция, чем Польша или Русь.

В Риге Мартынов прямиком повел нас на улицу Калею 54-4, к Роману Тименчику, восходившей (и вскоре взошедшей) звезде литературоведения, будущему профессору Еврейского университета в Иерусалиме и первому слависту мира (или, может, второму, я в звездочках не понимаю). Имени Тименчика я, естественно, никогда не слышал. Мартынов представил меня и рассказал о моем подвиге.

— Ходасевичем? ­— изумился Тименчик. — Зачем же это? Ведь им занимается Малмстед в Америке, пятитомник готовит.

Мне (говоря словами Ходасевича) трудно было не засмеяться в ответ. Я впервые в жизни сталкивался со служилым литературоведением в его открытом цинизме и прагматизме. Для меня работа над Ходасевичем была нравственной потребностью, делом совести, я мою выстраданную эстетику отстаивал и утверждал, — а этот человек думал (как и Мартынов, наверное, думал; но он не в счет), что я кормушку ищу и вот, бедняга, промахнулся: кормушка-то занята. Собираюсь, значит, уехать, эмигрировать — с тем, чтобы на жизнь себе зарабатывать любимым поэтом. Приеду, значит, на дикий Запад, в Сиэтл или Майми (по моей тогдашней присказке: «Лучше жить в Майями, чем в помойной яме»), и кафедру себе под Ходасевича потребую… И он был не одинок. Позже, в 1984-м, в Иерусалиме, люди изумлялись моей непрактичности, не понимали, как это я ничего не требую на кафедре славистики, уговаривали записаться туда хоть заочным аспирантом, поскольку мой двухтомник — готовая диссертация. Растерянность в первые месяцы эмиграции я испытывал не шуточную; уговорам внял; записался. Сходил на одну лекцию Ильи Захаровича Сермана; заскучал и вернулся к уравнениям. Что мне PhD по литературе? Преподавателем я себя и в кошмарном сне не видел, а PhD по физике у меня и так есть… В середине 1990-х тот же Тименчик сообщил мне при случайной встрече, что я всё еще числюсь аспирантом

у них

на кафедре. Должно быть, счастливчик, и умру в этой почетной должности.

Кажется, Мартыновы собранный янтарь продали, и какие-то гроши нам с Таней перепали, но вряд ли они покрыли потравы: дорогу и расходы на восстановление паспорта. О топорике я тоже потом вздыхал долгие годы.

…Мартынов оказался жертвой сионизма вот в каком смысле: подобно советской власти, он верил во всемогущество евреев и отождествлял их с сионистами. Он думал, что за его борьбу против антисемитов ему дадут

всё

. Отработав по приговору полтора года на

Красном треугольнике

, он-таки эмигрировал в 1987 году — и поехал в Израиль, где получил немало: статус репатрианта (притом, что он не еврей, а еврейки Вари при нем не оказалось) и должность в иерусалимском университете, временную, но пристойную, эквивалентную доцентской. Разочарован он был до последней крайности. Тут он и стал жертвой.

КОТРЕЛЁВ

При работе над Ходасевичем мне многие помогали, и я многим обязан. В моих записных книжках то и дело попадается имя Ильи Олеговича Фонякова,

официального

(в терминологии Шнейдермана) поэта, члена союза писателей. Не помню, что он сделал, но наверняка сделал что-то; какую-нибудь книгу дал или ссылку. Будучи

официальным

, он, тем не менее, ценил стихи Зои Эзрохи; уже одно это служило в моих глазах визитной карточкой; знакомы мы толком не были.

Особое место среди тех, кто помогал, заниимает Николай Всеволодович Котрелёв. Я вообще работал в ту пору очень быстро; потом люди верить не хотели, что я подготовил мой комментированный двухтомник Ходасевича меньше чем за два года; когда я встретился с Котрелевым, работа уже шла к концу, — но всё же без его помощи и времени у меня ушло бы на несколько месяцев больше, и полнота была бы другой, — при всём моем трудолюбии и прилежании. Некоторых вещей я вовсе мог бы не раздобыть — просто потому, что не мог надолго приехать в Москву, сидеть в московских библиотеках и архивах. Спасибо Мартынову: он рекомендовал меня Котрелеву, у которого (Арбат 51-90) я и оказался 23 декабря 1981 года. Не помню, где я тогда ночевал: у Котрелёва или у родственников. Котрелев открыл передо мною свои архивы, собранные за многие годы. Некоторые их части копировать не разрешалось; например, воспоминания Анны Чулковой, второй жены Ходасевича. Другое — пожалуйста. О моей работе, о том, что я готовлю парижский двухтомник, он знал — и делился щедро. Кажется, понимал, что Ходасевич для меня — знамя, а не корыто. Сам он, человек религиозный, увлекся другими: сколько помню, Вячеславом Ивановым и Владимиром Соловьевым. Мне его знамя казалось смешным. Иванов едва заслуживал в моих глазах имя поэта. Критических статей Соловьева (следовало бы сказать: философских, ибо они не вмещаются в рамки литературы) я к тому времени не прочел; потом они (и только они) отчасти заслонили для меня литературные статьи Ходасевича — глубиной и мощью, изумительным слогом, масштабом постановки вопроса; тем, что и в неправоте своей он умудряется оставаться правым. Но это потом случилось, да и в поэты он не попадал. А в 1980-е именно критическая проза Ходасевича и его воспоминания задавали в моем представлении эталон.