Он диктовал свою жизнь писцу, когда переписчик закончил «Китаб ал-Ибар» и представил Ибн Халдуну его книгу, приобретшую строгий и совершенный облик.
Историк еще раз прочитал свое сочинение. Переписанное чужой рукой, оно теперь во многих местах выглядело новым, незнакомым, словно эти места автор читал впервые. Многое его удивило, и он восхитился: «Отлично сделано!» Но попались и такие страницы, где все хотелось бы написать по-иному. Но было уже поздно — все красиво переписано и не менее искусно переплетено.
Все же кое-где Ибн Халдун не устоял и вписал несколько добавлений, вставок, небольших поправок. В меру, чтобы не испортить изысканный почерк переписчика вторжением грубого почерка, присущего мыслящим людям.
В последние дни ноября 1396 года, через двадцать лет после начала работы, надписал на книге дарственную запись. Самое дорогое из всего, свершенного за всю жизнь, он принес в дар книгохранилищу аль Каравийн в Фесе, тому уголку вселенной, где прожил свою юность, где провел первые сладостные годы любви к девушке, данной ему в жены. Ее звали Аида. Ее имя означало: праздник! Она вошла праздником в его жизнь. Она была дочерью одного из знатнейших магрибцев, прославленного военачальника Мухаммада ибн ал-Хакима. Та пора жизни вошла в него, как весна входит в сад, определяя собой будущий урожай. Двоих сыновей принесла она ему. Пять дочерей принял он из ее рук. Почти сорок лет она была рядом с ним, и пучина поглотила ее, когда она спешила на свидание с ним… Та весна в Магрибе!..
Он послал туда самое драгоценное, что сделал за всю жизнь, и караван отнес этот дар из Египта в Фес.
С того дня, около шести столетий, доныне хранится книга на том месте, которое ей предназначил автор.
Двадцать лет писал он ее. Годами работали они вместе с братом, с Абу Захарией Яхьёй Ибн Халдуном.
Потом он один писал ее в уединенном замке неподалеку от Константины, мучительно ища причины событий, о которых писал. Причины событий! Он описывал множество событий от начала мира до своего времени, но для каждого из событий он искал причину, без которой не случилось бы этого события или оно совершилось бы по-иному. Эту часть своей книги он назвал «Введение». Но это было введение не в книгу, а в жизнь, в тот минувший мир, который историк понял по-новому и по-новому описал, ибо до него не было принято так писать истории.
Однажды, в годы молодости, на празднестве в одном из дворцов Феса, впервые задумываясь над событиями, окружавшими его, он встретил Ибн Батуту.
Состарившийся в путешествиях Ибн Батута любезно осведомился о намерениях и мечтах молодого человека.
— Я намерен описать жизнь Магриба. Не объять весь мир, как это сумели вы, нет, — только Магриб.
— А что в Магрибе?
— Как тут жили. И как ныне живут.
— А какой вы покажете эту жизнь?
— Жизнь везде на земле растет, как дерево, и зависит от свойств земли, в которую вросли ее корни.
Ибн Батута, задумавшись, молча постоял рядом с молодым ученым, вдруг поднял голову, улыбнулся и, щуря усталые глаза, наглядевшиеся на диковины в невиданных странах, спросил:
— От свойств земли? Но что же тогда воля аллаха?
Еще постоял с той же улыбкой и, не ожидая ответа, ушел, очень широко шагая, во двор, где среди придворных, любуясь фонтаном, восседал султан Абу Инан.
Ибн Халдун не запомнил других встреч с великим землепроходцем, но ту долго обдумывал: тогда он понял, что его взгляды несовместимы с толкованиями догматиков. Тогда он решал раз на всю жизнь — отмахнуться ли от опасных взглядов, пренебречь ли опасностями независимого пути?
Он устоял, не отрекся от своих взглядов. И вот сейчас, когда уже все свершено в жизни и уже ничего нельзя в ней изменить, опять, как прежде Ибн Батута, толкнул его на раздумья Павел Орозий, живший более чем за тысячу лет до того.
А если взглянуть на жизнь иным взглядом?
Палец его еще оставался зажатым между страницами книги, когда писец, видя задумчивость Ибн Халдуна, напомнил:
— О наставник! Там они просят рассудить их!
Ибн Халдун очнулся и, оправляя свою широкую магрибскую одежду, которую неизменно носил в любой стране, куда его заносила жизнь, вышел на каменное крыльцо.
Он остановился, глядя во двор с высоты трех ступенек.
— Откройте им!
Во двор ввалилась толпа, странная своим многообразием: в ней теснили друг друга люди самых непохожих обликов, облаченные в одежды разных народов. Пестрый, разноязыкий базар Дамаска сплотил их крепко.
Остро запахло луком, чесноком, пряными травами.
Впереди, поддерживая под локти, вели старика перса в порванном камзоле, в порыжелой круглой шапке, сдвинувшейся на ухо.
Перс, как скипетр, держал перед собой палочку, и в глазах его видно было только любопытство. Он, казалось, нетерпеливо ждал продолжения зрелища.
А рядом не без усилий вели упиравшуюся и взвизгивавшую девицу, за которой следом увязались ее подружки с беззастенчиво открытыми лицами.
Подружки жались к людям и повизгивали, будто их щекотали или пощипывали, хотя люди, стыдясь, отталкивали их от себя, а перед лицом Ибн Халдуна столь поспешно отстранились, что девицам пришлось обособиться.
Ибн Халдун слушал словоохотливых свидетелей, разглядывая неряшливых девиц.
Перс тоже внимательно слушал, удивленно приоткрыв рот, и его брови поднялись дугами над прищуренными глазами, словно он только сейчас узнал обо всем, что с ним приключилось.
— Как ты посмела так обойтись со старцем? — с высоты своего порога строго спросил Ибн Халдун у притихшей проказницы.
— Какой там старец? Это упрямый козел.
— Козел? — переспросил Ибн Халдун, а перс второпях вынул из-за пазухи ярко начищенную щербатую медяшку, заменявшую ему зеркальце, для чего он до блеска начищал ее с тылу, и украдкой пристально взглянул на свое лицо.
Оно, погрузившись в этот медный омут, показалось ему темным. Он ловко выпрямил ус, сникший над губой.
— Еще бы! — откликнулась она.
— В чем его упрямство? — допрашивал ее Ибн Халдун.
— Коль зашел в наши места, зачем ему идти мимо, разве я хуже других?
— Но он тебя не хотел!
— Потому что не разглядел.
— У него глаз разве нет?
— Женщину не глазами познают!
— А ты проворна! — проворчал сквозь бороду Ибн Халдун.
— Мы все такие. Иначе нам нельзя.
— Но как ты посмела… Старших чтить надо!
Он спрашивал опять, нарочито строго, готовясь проявить милосердие к старцу, и эта строгость не сулила ей ничего доброго, но она не успела ответить: по ту сторону ворот затопотало множество копыт, в ворота заколотили рукоятками плеток, загорланили грубые, осипшие голоса, и через этот гомон слышалось:
— Скорей, скорей к самому визирю!
Едва успев расступиться, толпа пропустила ватагу всадников, пропыленных, забрызганных грязью, видно, с дальних дорог, с горячей скачки.
Сползая с седел у самого порога, у ног Ибн Халдуна, они бережно сняли двоих связанных, еще живых воинов, и понесли их, и положили на порог перед историком.
Оба пленника тяжело, порывисто дышали, словно их не везли, а гнали бегом по всей дороге. Грязь налипла на их лица. Халаты потемнели от конского ли, от своего ли пота.
— Что там? — спросил Ибн Халдун.
— Взяли этих, господин милостивый хозяин. Они вперед выехали от татар!
Воин пнул в бок одного из лежавших, и, как тому ни было муторно, он очнулся.
— Где ваш хан?
Переводчик, не смея со своей стороны пнуть того же пленника в тот же бок, спросил, пытаясь повторить и голос и лицо Ибн Халдуна:
— Где твой хан?
На измазанном лице упрямо сжались губы, и голова отвернулась от переводчика.
Тогда воин, привезший его, пнул его в макушку, пнул в ухо, потекла из уха странно темная, синеватая кровь.
— Где твой хан? — снова спросил Ибн Халдун.
Другой пленник, скосив глаза так, что в узких разрезах блеснули белки, сжатые синевато-черными ресницами, подавляя прерывистое дыхание, сказал:
— Он глухой.