Вдруг он приказал пустить сюда музыкантов и позвать плясуний. Не зря же везут их по всем этим степям в спокойных плетенках на десяти верблюдах.
Музыканты, сев у стены, зазвенели струнами, заплакали на жалейках, и лебедем выплыла первая танцовщица, кое-где то взмахивая руками, то смыкая их над головой, то изредка пощелкивая пальцами. Плавный целомудренный танец сдержанной страсти.
Но напев сменился. Застонал барабан, глухо зарокотал бубен и, полуприкрытые прозрачными шелками, поблескивая алыми ладонями, позвякивая бубенцами на запястьях и на щиколотках, кося глазами, растопыривая пальцы, поводя бедрами, на ковер вступили три новые плясуньи.
Это явились ученицы тех индийских танцовщиц, которых, наскучившись ими, Великая Госпожа незадолго перед тем подарила Халилю, тщась отвлечь его мысли от негодницы Шад-Мульк.
Мухаммед-Султан гордился, сколь точно, во всех подробностях повторяют эти девушки каждое движение, каждый поворот своих делийских наставниц.
Привезенные пленницами, плясуньи из Индии, как и прочие мастера, собранные в Самарканд по воле Тимура, получили учеников, дабы передать им свое уменье.
И они передавали, пока жили под приглядом Великой Госпожи.
Танец их учениц, этих девушек, избранных из своих рабынь, только раз видел Мухаммед-Султан и взял их с собой в дорогу.
Под прозрачным шелком обшитых золотом юбок тела казались белее и нежней, чем были, бедра казались шире, а обнаженные поясницы — тоньше и гибче над широким взмахом пышных шелков, животы — смуглее и крепче.
Пальцы, чудилось, поднимали невидимые чаши, полные до краев, и внезапно роняли их. И, выронив, благословляли, распростирая ладони над незримыми осколками.
Так виделось Мухаммед-Султану, и он не без торжества покосился на Искандера: взволнован ли?
Он уловил равнодушный и даже пренебрежительный взгляд. Это озадачило Мухаммед-Султана, и успокоившееся было раздражение снова зашевелилось.
Барабан вздыхал, словно от приглушенной страсти, бубны все настойчивей, нетерпеливей нагнетали движение, и девушки одновременно то поднимали над собой узкие покрывала, то слаженно, как одна, роняли их на себя, то отстраняли прочь, все чаще открывая свою наготу.
Но возбуждение, согретое пляской, упало, и мысли об Искандере заслонили прозрачных девушек непроглядной пеленой.
Наконец не без усилия он снова взглянул на Искандера. Увидел тот же рассеянный взгляд. И пытливо не то сказал, не то спросил:
— Индийские плясуньи.
Искандер, устало взглянув ему в глаза, улыбнулся:
— Ну какие же индийские?
— А что?
— Вот у Халиля танцовщицы! От Великой Госпожи.
— Эти, пожалуй, даже и моложе! И не столь широконосы.
— Я не о носах, я о плясках. Там пляшут — сказку рассказывают. У них пальцы дают знак, за знаком знак. Во всем смысл.
— Откуда же ты научился читать их знаки?
— У Халиля одна из них мне разъяснила. Их с младенчества обучают этому. И движение бедер — знак. Там бедра играют, а у этих, тут, вихляют. Не поймешь, чем двигает: не то бедром, не то задом. Не пляшут, а завлекают. Одна перед другой хочет выглядеть завлекательней.
— Нет, я смотрю на этих, а вижу тех. Точь-в-точь. Ты, вижу, придирчив.
— Вы, брат, верно заметили: точь-в-точь как те. Переняли каждое движение. Только не знают, в чем смысл этих движений. Не понимают, о чем говорят. Вызубрили стихи на чужом языке. По звуку точно, а в чем смысл, не смыслят. Точь-в-точь как те. И раз навсегда — точь-в-точь. А те каждый раз по-иному, рассказывают, как скажется. Иной раз так, в другой — иначе. А эти, разбуди их среди ночи, они и спросонок повторят все точь-в-точь. В том и разница. Велите им снова сплясать да приглядитесь, не прав ли я.
— А что ж, я и велю: пускай опять спляшут.
— И чем точнее повторят, тем меньше души в их пляске. Ведь известно: чем больше сходства с учителем, тем меньше мастерства.
— Ну вот, опять пляшут.
Опять застонал барабан, снова зарокотал бубен и делийским напевом запела, заплакала дудочка.
Мухаммед-Султан снова смотрел на девушек. Теперь, когда он ждал более уверенных движений, осмысленных знаков, волнения танцовщиц, он примечал все ту же, неизменную, прилежно вызубренную пляску — привычно двигалось тело, молчала душа.
— Куклы!.. — сказал он, не глядя на Искандера, и прогнал плясуний, не дав им доплясать.
Теперь в нем сложились две досады — что плясуньи, переняв, не поняли перенятое и что Искандер оказался прав.
Его отвлекло известие, что на кухне поспел плов.
Он поспел и у поваров Мухаммед-Султана и у поваров Искандера. И те и другие внесли тяжелые блюда и поставили белый, с горохом самаркандский плов перед Мухаммед-Султаном, а красный, ферганский, перед Искандером.
Мухаммед-Султан смутился: что же это за пир, если каждый будет есть свое отдельно от других? Есть свой плов, обидно для гостя. Есть плов гостя, а куда же деть свой?
Но Искандер, улыбаясь, предложил:
— Поменяемся! Прошу вас принять мое угощенье.
— А я прошу принять мое! — с облегчением согласился Мухаммед-Султан.
И тотчас люди Искандера сели вокруг самаркандского плова, а правитель со своими людьми потянулся к ферганскому.
Они погружали руки в плов, наслаждаясь не столько едой, сколько теплом еды, ее обилием, сочным, жирным обилием еды.
Они почти не разговаривали, ограничиваясь хлебосольным мановением рук, приглашая друг друга еще и еще кушать.
Мухаммед-Султан мог бы съесть еще три горсти плова, еще пять горстей мог бы съесть, хотя был уже сыт. Мог бы, и ему хотелось продолжить еду. Но он отвалился от блюда, и эти вожделенные горсти остались невзятыми: пусть ими насладятся его сотрапезники, которым надлежало быть сытыми, довольными, дабы охотно и усердно ему служить.
Он протянул руки, и слуги подскочили с кувшином теплой воды, с тазом, с полотенцем.
Он помыл руки, смыв жир с пальцев, с ладоней, оплеснул теплой водой усы, губы. И зубы, и язык. Он помытой ладонью провел по губам, удостоверяясь, что все чисто и жир весь смыт.
Он был сыт. Но, освежившись водой, он мог бы снова приступить к плову, с наслаждением еще поесть. И, может быть, столько же, сколько уже съедено. И, может быть, больше. Но он хотел, чтобы больше досталось тем, кто служил ему, и чтобы они заметили, как он уступает им свою недоеденную долю. Терпеливо, откинувшись к подушке, он ждал, пока они доедали остатки на блюде, догладывали оглодки костей и великодушно угощали друг друга.
Он не догадывался, как, съев остатки, они втайне думали, что плова могли бы им подать больше, что, пожалуй, на самаркандском блюде его было больше, да и жирней он там; и каждому из них казалось, что никто не поел вдосталь. И каждый из них душил в себе досаду на Мухаммед-Султана: когда он угощает, они едят не так и не столько, как у себя, когда сами себе хозяева.
Не то было у Искандера. Он ел наперебой со своими людьми. И он и они ели торопясь, чтобы захватить и съесть побольше. И не было у них надобности угощать или упрашивать друг друга. Ели молча, и если не хватало ему, не хватало и остальным. И никто не оставался в обиде, никто не думал, что царевич более сыт, чем остальные, когда все видели, что он ел наравне со всеми, и если он не ропщет, не на что и им роптать; если он этим довольствуется и доволен, как могли не быть довольны они!
Вскоре Искандер ушел к себе, а Мухаммед-Султан, проводив гостя до порога, возвратился к своей подушке. Досада не затихала: все, что казалось устойчивым, ясным, удачным, становилось сомнительным после встреч с Искандером. Он здесь ни о чем не спорил и не оправдывался, он больше отмалчивался, чем говорил, больше улыбался, чем спорил, но все, что было бесспорным, стало сомнительным.
И когда, убрав скатерть, слуги напомнили о делах, он, томясь, занялся делами.
Ему сказали, что еще с рассвета ждет царский гонец Айяр, отобрав и подготовив лошадей для себя и своей стражи.
— Гонец?
Вчера Мухаммед-Султан знал, какое письмо пошлет деду, знал, что передать через гонца на словах. Но теперь не было уверенности в этих словах, то, что еще вчера он мог спокойно сказать деду, сегодня он не решился бы сказать — появилась робость перед дедом. Когда он поступал, как дед, когда удавалось повторить какое-нибудь из дел деда, возрастала его уверенность в себе. Сегодня он был взыскателен, но и снисходителен, как дед. А уверенности в себе не было.