Потом мы сидели на скамейке в садике на площади Республики. Уже смеркалось, неопавшая зелень казалась черной, а опавшая – серой. Какой-то пьяненький на соседней скамейке приставал с разговорами к женщине.

Еще раньше, на виа Лазарето, мы видели, как на улице, просто на матраце, под одеялом спал бродяга. Спал среди бела дня, и это никого, кроме нас, не удивляло. Нас особенно удивил комфорт, с которым это было обставлено, и равнодушие прохожих к этой, видимо, привычной сцене.

Вечером мы никуда не пошли. На другой день нам предстоял вылет в Париж, а там еще три дня Парижа, и – Москва. Но за этот туманный серенький день я успела очень много: я полюбила Милан.

* * *

Италия между Феррарой и Падуей похожа на Украину, может быть юг Украины, или даже Молдавию.

Равнина, тополя, яблоневые сады, деревья гнутся под тяжестью красных яблок. Между фруктовыми деревьями крестьянские дома, виноградники, школьники и крестьянки на велосипедах. Оливковые рощицы. Рабочие ремонтируют дорогу. Крестьяне возятся в садах. Такая обыкновенная проселочная дорога расскажет больше, чем автострада, пробитая в горах.

После Падуи кто-то сказал:

– Всё. Теперь сосредоточимся. Впереди – Венеция!

* * *

О Венеции писать страшно. Словно держишь в руках хрустальную чашу, которой сотня веков и которой касались губами великие мира сего. Тебе и в руках ее держать страшно, а предлагают отпить из нее глоток.

Венеция

Грустно, что множество людей никогда не увидит Венецию. Не пройдут по горбатым мостикам над каналами, не вдохнут ее сырой влаги, где смешались запах зеленой тины и гнилого дерева. Не увидят ее рыбного рынка, его серебряных и розовых тонов, его прыгающего, извивающегося, шевелящего клешнями товара, и его мастеров – торговцев рыбой, этих хирургов и ювелиров, выкладывающих это розовое и серебристо-голубое на зеленых виноградных листьях.

Мы жили в отеле «Конкордия», на площади св. Марка. Наши окна выходили на соседнюю улочку, узкую, как все улочки Венеции. Внизу – цветные столики какой-то ресторации. Напротив – окна с жалюзи, как наши. Цветы по окнам. В Венеции цветы «растут» на стенах домов, увивают балконы, подоконники. На земле для них нет места. Венеция – город, по которому ходят пешком. Все машины остаются у входа в город, на большой площади.

Машины оставляют у входа в этот город, как обувь у входа в храм.

* * *

Когда мы впервые сели в гондолу и она, качнув черной лакированной шейкой, поплыла по Большому каналу – Канале Гранде, – у меня было такое чувство, что все это я уже видела когда-то в своем воображении. Именно в воображении, а не в реальной жизни. Дворцы с высокими стрельчатыми окнами, всех оттенков: розовые, белые, серые, зеленоватые, теснящиеся один к другому, дома, похожие на дворцы, ступени которых омывает вода канала. Возле подъездов – полосатые столбы, сваи – красные с желтыми полосами, и синие тоже с желтым, и просто серые колья свай. К этим столбам привязывают гондолы.

Голубой, необыкновенно чистый воздух, размытое золото красок, всплеск воды от весла гондольера – смуглого, похожего на мавра, с круглым добрым лицом и щелью между передними зубами. На нем – темно-синяя, матросского вида, рубашка и такие же синие брюки. Он перекликается с другими гондольерами. Кто-то улавливает фразу: «Русских везу! Русских». Сенсация на Канале Гранде. В одном окне пожилой мужчина. Улыбается нам, наклоняет голову – здоровается…

Полно, не во сне ли это? Когда я все это увидела так отчетливо, как сейчас?

И память подсказывает: Андерсен, сказка «Оле-Лукойе». Я не перечитывала ее с тех пор. Помнится, она мне тогда, в детстве, казалась самой волшебной и чем-то меня пугала. Но там, в этой сказке, было одно место, которое вызвало в воображении то, что происходило со мной сейчас. Там была река (или канал), дворцы, и в одном из окон – старая няня, кормилица, которую мальчик, герой сказки, не помнит уже, а ведь она его так любила…

Вернувшись в Москву, я сразу стала искать Андерсена, нашла его у дочки и открыла сказку «Оле-Лукойе», главу «Вторник»:

«Над комодом висела большая картина в золоченой раме. На ней была изображена красивая местность: высокие старые деревья, трава, цветы и широкая река, убегавшая мимо роскошных дворцов куда-то далеко в лес, в безбрежное море.

Оле-Лукойе прикоснулся… к картине, и вот нарисованные птицы запели, ветви деревьев зашевелились, а облака поплыли по небу; видно было даже, как скользили по картине их тени.

Затем Оле приподнял Яльмара до уровня рамы, и мальчик ступил прямо в высокую траву. Освещенный солнышком, сиявшим сквозь листву деревьев, он уселся в маленькую лодку, которая покачивалась на воде у берега…»

И дальше:

«На берегах реки возвышались большие хрустальные и мраморные замки, а на балконах этих дворцов стояли принцессы…»

Так вот, значит, где я побывала в своем воображении в те далекие годы детства – в Венеции!

Тут стоит подумать о силе детской фантазии, о том, что эта способность воображать себе то, что слышишь, или то, о чем читаешь, с годами приобретает совсем другие краски и лишается волшебства. Мы живем в реальном мире, и он делает из нас реалистов, в лучшем случае – романтиков (ох, как затрепали это слово!). А вот – волшебство жизни! Оно есть на земле, пока на ней есть Венеция.

* * *

Ко многим венецианским улочкам почти не подходит понятие «ширина». Это скорей глубокие улочки, солнце никогда не заглядывает в них, только наверху, над ними, как ручей, голубеет, вьется узкое небо.

У А. Блока и у Томаса Манна гондолы вызывают одинаковое впечатление, и они сравнивают их с гробами.

Холодный ветер от лагуны,
Гондол безмолвные гроба…
А. Блок. «Итальянские стихи»

«Удивительное суденышко… и такое черное, каким из всех вещей на свете бывают только гробы…»

Томас Манн. «Смерть в Венеции». Собр. соч., т. 7, с. 467

Голуби ночуют на решетках тюрьмы Дворца Дожей и на крыше св. Марка, среди белых статуй. На рассвете площадь св. Марка пуста. Потом появляется мальчик лет семи, он катит сумку на колесах с кормом для голубей. Время от времени он запускает руку в сумку и разбрасывает корм по площади. И сизая туча голубей спускается сверху. Эта туча кружится над ним, потом, расплескавшись по площади, течет вокруг тачки с кормом, следуя за ней и опережая ее, обтекая со всех сторон. Мальчик разбрасывает корм, отмахивается от назойливых птиц. Он серьезен и деловит, и эта серьезность делает его похожим на лилипута. Он садится на ступени новой прокурации, облепленный голубями, высыпает остатки корма и, поймав одного из голубей, кормит его с руки.

* * *

В Венеции много детей зарабатывает себе на хлеб. Мальчик-толстяк лет двенадцати – в баре. Кудрявая девочка-разносчица, относившая в отель выглаженные платья прямо на деревянных «плечиках». Ей вряд ли больше тринадцати лет. Все эти дети очень серьезны и самостоятельны.

* * *

По утрам Венеция поет, как птица. Поет девушка, накрывая столики уличного кафе. Поет разносчик, несущий на голове деревянный ящик с овощами. Поет портье, протягивая ключи от номера постояльцу. Это поет настоящая, трудовая Венеция, как поет, охорашиваясь поутру, всякая птаха.

Она поет не так, как наемные певцы в гондолах с немецкими туристами. За тех почему-то немножко стыдно…

Бронзовый Гольдони в Венеции – это живой, веселый человек, эпикуреец, типичный венецианец. Думаю, что и он напевал что-нибудь, проснувшись поутру.

Он с тростью, в шляпе с полями, сдвинутой на затылок. От сырости бронза потемнела, позеленела. Он как будто продолжает весело шагать по своему городу.