Изменить стиль страницы

По воскресеньям Ферми и Разетти отправлялись в дальние прогулки в Апуанские Альпы — так называется часть Апеннин к северу от Пизы. Разетти, стремительный, как пружина, и ловкий, как газель, быстро взбирался по склону. Только Ферми, несмотря на свои короткие ноги, и мог поспевать за ним. Когда они поздно вечером возвращались с прогулки, Разетти часто зазывал Ферми к себе. Он был единственным сыном и очень любил свою мать. Это была маленькая, удивительно живая женщина. Она всегда поощряла к поддерживала увлечение сына естественными науками и теперь смотрела на него с изумлением, словно недоумевая, что она произвела на свет такое чудо. Новый друг Франко ей нравился, и она часто приглашала его обедать.

Прекрасные обеды, которыми угощали Ферми у Разетти, вносили приятное разнообразие в скудное меню Нормальной школы, которое, собственно, состояло из одной вяленой трески. Это были первые годы после мировой войны, и многие продукты совсем исчезли с рынков, а если и продавались, то по недоступным ценам. Помню, что и я в это время поглощала невероятное количество рыбных консервов. В Нормальной школе кормили вяленой треской, и студенты ворчали. Ферми не ворчал, у него были простые вкусы, а кроме того, он считал, что ворчать бессмысленно, раз это не достигает цели.

Во всех этих рассказах о Пизе, которые я слышала много позже, ученье упоминалось очень редко. Но, должно быть, тень великого пизанца витала над городом и вдохновляла юных физиков: здесь Галилей некогда производил опыты с падением тел с вершины Падающей башни, мимо которой каждый день ходили студенты в годы ученья Ферми; люстра, которая своим колебанием навела Галилея на мысль о законе маятника, по-прежнему висела под сводом старинного собора.

Должно быть, и Ферми и Разетти вдыхали физику вместе с пизанским воздухом, и, конечно, они многому научились. Самое лучшее, что мог дать им профессор, — это предоставить им полную свободу в его лаборатории. Профессор Луиджи Пуччианти был человек с большими знаниями, весьма сведущий в литературе; он с большим успехом мог бы преподавать гуманитарные науки, чем экспериментальную физику. Это был мыслящий человек с критическим складом ума, но без особой приверженности к точным наукам. В прошлом за ним числились какие-то научные исследования, но теперь, уже с давних пор, он занимался исключительно преподаванием и топтался в своей лаборатории, заваленной всяким хламом, за росшей ржавчиной и паутиной, где царил такой беспорядок, что немыслимо было работать, даже если бы у него вдруг и появилась к этому охота. Вскоре двое его учеников стали разбираться в физике много лучше своего профессора. Он и сам понимал это и однажды попросил Ферми поучить его теоретической физике. «Я осел, — сказал он, — а вы мыслите четко, и мне всегда легко понять то, что вы излагаете». Ферми никогда не страдал ложной скромностью и охотно согласился прочесть своему преподавателю курс по теории относительности Эйнштейна.

В июле 1922 года Ферми получил степень доктора физики. В его диссертации были описаны проведенные им экспериментальные работы с рентгеновскими лучами. Затем он выступил также с публичным докладом, и друзья Ферми собрались в Аула Магна, заранее предвкушая блестящий триумф докторанта. Но — увы! — их постигло разочарование.

Одиннадцать экзаменаторов в черных тогах и четырехугольных шапочках торжественно и важно заседали за длинным столом. Ферми, сам в черной тоге, стоял перед ними, спокойно и уверенно рассказывая о своей работе.

Сначала экзаменаторы слушали, потом одни начали зевать, прикрывая рот рукой, другие в недоумении поднимали брови, кое-кто откинулся в кресле и вовсе перестал слушать. По-видимому, эрудиция Ферми оказалась выше их понимания. Ферми получил свою степень «Magna cum laude», но ни один из экзаменаторов не — пожал ему руки, не поздравил его. И даже возведенная в традицию честь опубликования работы университетом не была ему оказана.

Ферми вернулся в Рим.

29 сентября был день его совершеннолетия. А спустя двадцать девять дней произошло одно довольно знаменательное историческое событие.

Но сначала я должна рассказать, как я понимаю это слово — «историческое», иначе оно может не совпасть с моим личным восприятием этого события. Обычно в обиходе и в словарях «историческое» подразумевает нечто объективное, беспристрастное. История, как нам объясняют, представляет собой некую совокупность событий прошлого, которые давно пережиты и не имеют касательства к нашему существованию. Жизнь и история не смешиваются. События и факты становятся историей, когда они перестают быть жизненно важными и не могут никак на нас влиять. А время, в которое мы живем, принадлежит нам, а не истории.

В юности я принимала на веру все эти утверждения. Но по мере того, как шли годы, мне становилось ясно, что это совсем не так. Мы, живущие сейчас, мы сами — часть истории и не можем избежать ее последствий. История формирует наши жизни. Один какой-нибудь случай, один-единственный день может решительно изменить всю нашу судьбу.

Когда я мысленно возвращаюсь к прошлому, идя вверх по течению моей жизни, и стараюсь найти первоисточник всех важных событий, которые с роковой неизбежностью нахлынули на меня, на моих близких и друзей, я неминуемо прихожу к одной и той же исходной точке, и это — «поход на Рим».

В то время я не умела оценить всю важность этого события; предвидеть все последствия его могли разве что очень немногие мудрые люди или пророки. А мне тогда было пятнадцать лет, и этот день для меня был днем каких-то странных происшествий, но в общем ничем особенным от других дней не отличался; в основном рутина его не была нарушена.

Я живо помню этот октябрьский день. Обычно я очень быстро подмечаю разные несуразности, и та несуразность, которая в тот день бросилась мне в глаза, очень ярко запечатлелась в моей памяти — две рукоятки кинжалов, торчащие из-за меховых обшлагов моего и сестриного теплых пальто. Должно быть, перед этим были холодные дни, поэтому наши зимние пальто вынули из сундука и повесили в передней. Но двадцать восьмого было тепло, и мы эти пальто не надели.

День начался, как обычно, похожий на всякий другой, без каких бы то ни было предчувствий или предзнаменований. Мы с сестрой Анной, как всегда вместе, пришли к родителям в спальню в восемь часов утра проститься перед уходом — им в это время обычно подавали завтрак в постель — и пошли в школу. Девочка, которая жила напротив нас, присоединилась к нам, и мы все трое двинулись, как всегда, не торопясь, с книгами под мышкой. Магазины еще только открывались, мимо мчались трамваи с повисшими, как всегда, гроздьями людей на подножках, школьники брели в школу, матери и няньки тащили за руку ребят.

Мы пришли в школу. Это была гимназия-лицей имени Торквато Тассо; в раздевальне мы надели нашу черную форму и отправились в класс. Часов около одиннадцати в класс вошел, еле волоча ноги, наш старик швейцар и протянул учителю какую-то бумагу. Мы знали, что это может означать только одно — приказ от директора. Учитель начал читать бумагу.

Этот учитель не пользовался у нас уважением, потому что он был похож на клоуна. У него был огромный темно-багровый нос, торчавший из-под больших синих очков. За этими очками один глаз был зрячий, а другой — слепой. Когда-то ученик, которого он провалил на экзамене, выстрелил в него и попал ему в глаз.

Учитель прочел директорский приказ и побледнел.

— Школа распущена! — сказал он, да так строго, что мы сразу притихли. — Ступайте прямо домой. На улицах не задерживайтесь. Надвигаются серьезные события. Со всех сторон, через все ворота в Рим вошли колонны фашистов. Правительство объявило осадное положение…

Мы с сестрой отправились домой. Теперь Рим выглядел совсем по-другому. Виа Сицилиа была битком набита мальчиками и девочками, которые гурьбой высыпали из школ, а на тротуарах толпилась масса народу. На каждом углу стояли солдаты и карабинеры. Мы дошли до Флавиевых стен у Порта Салариа — древнейших ворот в Риме. Проезд был закрыт, на воротах была натянута колючая проволока, та самая, которую ввели в употребление во время первой мировой войны и какой я до тех пор никогда не видала. Часовые с примкнутыми к ружьям штыками стояли на страже возле ворот. На Пьяцца ди Порта Салариа, по другую сторону ворот, было не так шумно, как обычно, так как трамваи не ходили. Солдаты останавливали и допрашивали шоферов немногих автомобилей и кучеров экипажей, которые ехали через площадь, но затем их пропускали дальше. От Виллы Боргезе прямо на нас катился грузовик, битком набитый молодыми людьми в черных рубашках, они размахивали флагом и что-то кричали.