Изменить стиль страницы

— Есть, а зачем оно нужно? — сказал Андрей Дмитриевич. — Свою голову надо иметь.

Пока я переваривал этот поразительный ответ, Андрей Дмитриевич и Ефим возвратились к обсуждению.

Через некоторое время я посмотрел на часы и увидел, что скоро нам с Ефимом пора будет собираться в обратный путь и ехать на вокзал. Но Ефим и Андрей Дмитриевич продолжали обсуждение. Они разговаривали на бумаге. Андрей Дмитриевич писал уже не формулы, а слова. Ефим отвечал либо кивком головы, либо жестом, либо тоже что-то писал. Как раз в тот момент, когда я поглядел, Андрей Дмитриевич дописал большими буквами очередную фразу, я ее прочел: «Скажите Боре». Боря — это я. Я все понял и вышел из комнаты, чтобы не мешать их разговору. В кухне Елена Георгиевна уже накрывала на стол для ужина. Надо было спешить. Мы почти не разговаривали. Елена Георгиевна, наверное, думала о том, чем кончатся переговоры Андрея Дмитриевича с Ефимом, повезем ли мы письмо. Через несколько минут молчания Елена Георгиевна сказала:

— Боря, сколько мы вам должны за продукты?

Мне очень не хотелось брать у нее деньги, но я знал, что нас подслушивают, и мне не хотелось, чтобы эти «наблюдатели» знали о моем отношении к семье Сахаровых. Поэтому я назвал первую сумму, которая мне пришла в голову, сказав:

— Десять рублей.

Елена Георгиевна немедленно отдала мне десятку.

Через несколько минут вошли в кухню Андрей Дмитриевич и Ефим. Мы быстро поели и стали одеваться — мы с Ефимом и Андрей Дмитриевич, он хотел нас проводить до автобусной остановки. В прихожей на полу стояла сумка-термос, в которой мы привезли продукты. Сумка была пуста, если не считать, что на дне ее была постлана газета, а под газетой было положено письмо. Андрей Дмитриевич поднял сумку, держа ее руками за концы ремня вблизи от точек закрепления. Глядя мне прямо в глаза, он протянул мне эту сумку, как вручают награду. Я тоже взял сумку двумя руками и повесил ее на плечо. Мы попрощались с Еленой Георгиевной и вышли на улицу. Какие-то тени метнулись в темноте перед подъездом. Мы выбрались на проспект Гагарина. Проспект в этот вечерний час был пустой и безлюдный. Ни людей, ни машин, только одна черная «Волга» стояла у обочины. Мы пошли к остановке. Сразу же «Волга» тронулась с места и медленно поехала вслед за нами, не отставая и не обгоняя. Мы подошли к остановке, и почти сразу же показался автобус. Андрей Дмитриевич попрощался с нами. Войдя в пустой автобус, мы оглянулись и увидели сутулую спину Сахарова.

Ефим сел у окна, я — рядом, ближе к проходу. Сумку-термос поставил в проходе рядом с нашим сидением. Портфель держал на коленях, и Ефим свой портфель поставил на колени перед собой.

В пути автобус постепенно наполнялся. На следующей остановке вошла шумная компания — четыре или пять молодых и плечистых парней. Они сели по другую сторону прохода рядом с нами. Парни смеялись, шутили, не обращая на нас внимания, и только изредка поглядывали на нас. Может быть, они за нами следили, а может быть и нет.

Мысли у меня были самые неутешительные. Я видел, как огромная тупая безликая сила всей своей мощью обрушивается на великого физика, великого гражданина, великого человека и украшение человечества. То, что происходило, создавало впечатление полнейшей безнадежности. Восхищение, которое внушал Андрей Дмитриевич, смешивалось с чувством боли за него и ощущением, что в будущем легче не будет.

Мои товарищи, которые раньше ездили к Андрею Дмитриевичу, рассказывали мне, что уезжали от Сахарова потрясенные и подавленные. В Горьком живет и работает прекрасный физик и прекрасный человек Михаил Адольфович Миллер. Многие сотрудники нашего отдела — его друзья. Так вот те из них, кто ездил к Сахарову, вечером, распрощавшись с Андреем Дмитриевичем, по дороге на вокзал шли в гости к Мише Миллеру, предварительно купив бутылку водки. Посидеть с хорошим человеком, выпить и погоревать вместе — это приносило некоторое облегчение. Мы тоже собирались перед отъездом зайти к Миллеру. Утром я ему позвонил из Института химии, где мы отмечали командировки, он нас ждал вечером. Но мы задержались у Андрея Дмитриевича и времени у нас было в обрез. Мы уже не успевали к Миллеру.

Ефим прервал молчание.

— Я ему рассказал одну свою работу. Эту работу я докладывал на всесоюзной конференции, а потом на международной. Мало кто понял; можно сказать, что никто не понял. А он сразу понял и оценил.

— А ты слышал, что он сказал про калькулятор? Что ему руководство не нужно? — сказал я в свою очередь.

И нам стало немного легче. Мы опять замолчали, перебирая в памяти подробности прошедшего дня.

Это было великое утешение, что Сахаров остался Сахаровым. Несмотря на все принятые меры.

С вокзала я еще успел позвонить Миллеру и попрощаться с ним.

В Москву мы тоже ехали в двухместном купе спального вагона. На обратном пути почти не разговаривали, лежали большую часть ночи без сна, ворочаясь на своих диванах.

Когда мы вышли из поезда в Москве, Ефим сказал:

— Нужно отвезти и отдать сумку-термос.

— Ефим, я это сделаю, я рядом живу.

— Нет, давай прямо с вокзала отвезем.

Мы взяли такси и прежде всего завезли сумку. Я передал сумку хозяевам, и мы с Ефимом распрощались.

Всю дорогу я боялся. Сначала боялся, что мы попадемся с письмом, и оно не дойдет до адресата. Потом, когда мы письмо довезли и благополучно передали, боялся, что это как-нибудь станет известно, и будут нам дополнительные неприятности. А чего боялся? Ведь ничего мы плохого не сделали. Никаких секретов, составляющих государственную тайну, в письме не было и быть не могло. Тому, кто хоть немного знал Андрея Дмитриевича, такая мысль никогда бы не могла прийти в голову. А было в этом письме то, о чем многие и многие люди хотели знать и должны были знать, но не знали, потому что от них это скрывали — описание бедственной жизни двух свободных людей в условиях несвободы и беззакония. Это не мы с Ефимом плохо поступали, а те, кто беззаконно заточили великого человека в черный ящик. Так я думал в свое оправдание, но все равно боялся, хотя и тени сомнения у меня не было в том, что мы поступили правильно.

На следующий день мы встретились в Отделе.

— Ефим, — сказал я, — мы с тобой вчера привезли письмо.

Ефим молчал.

— Что ты молчишь? Андрей Дмитриевич сказал: «Скажите Боре». Я видел.

Ефим еще помолчал, а потом произнес:

— Да, я хотел тебе сказать, но не сейчас. Потом.

— Почему потом?

— Чтобы не вмешивать тебя в это дело. Если будет шум, имей в виду: ты тут ни при чем. Я за все отвечаю.

— Все-таки надо было сразу сказать.

— А зачем?

— Мы бы застраховались. Мало ли что могло случиться.

— Ничего не случилось. Но, на всякий случай, ты ничего не знаешь.

Молодец Ефим и умница. Но все-таки, мне кажется, было бы лучше, если бы он обо всем сказал с самого начала.

В первые дни после возвращения ко мне подходили многие люди и расспрашивали меня об Андрее Дмитриевиче. Я подробно отвечал. Я и сам до этого расспрашивал всех, кто ездил к Андрею Дмитриевичу. Меня интересовала любая подробность. Но я заметил, что люди, побывавшие в Горьком у Андрея Дмитриевича, предпочитали об этом не рассказывать. Из них приходилось буквально клещами вытягивать подробности. Побывав в Горьком, я понял, как мне казалось, причину такой немногословности. Тяжело было обо всем этом говорить. Но для себя решил, что надо обо всем рассказывать, как можно подробнее. Так и рассказывал. Михаил Львович Левин, давний друг и университетский товарищ Андрея Дмитриевича, пришел ко мне домой, и я ему все рассказал почти так же подробно, как это все здесь написано. В коридоре отдела подошел ко мне Борис Львович Альтшулер, физик-теоретик, уволенный с работы за свою правозащитную деятельность и уже несколько лет работавший дворником. На его исхудавшем лице горели глаза, а в глазах горел вопрос. Я ему все подробно рассказал. И другим, всем, кто интересовался, сообщал все, что знал. Но боюсь, что информация моя против воли получалась слишком оптимистической. Я не отдавал себе отчет в том, насколько трудна и тяжела была жизнь Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны в чужом городе, в полной изоляции от родных, близких, друзей и вообще от человеческих контактов. Я все это видел и про это говорил, когда меня расспрашивали, но до конца не прочувствовал. Сытый голодного не разумеет. Миша Левин сам сидел в свое время и лучше меня видел многое, о чем я ему рассказывал. Боря Альтшулер тоже мог многое увидеть такое, чего я не разглядел. Но сам я стал это лучше понимать лишь позднее. Главным для меня тогда было одно: Андрей Дмитриевич остался Андреем Дмитриевичем. А коль скоро это было так, то еще было на что надеяться.