Изменить стиль страницы

И тем не менее я благодарен Д. С. Чернавскому за те несколько слов, что он сказал мне после возвращения из той поездки. В ноябре 1984 г. Б. М. Болотовский подробно рассказал многим друзьям Сахарова, и мне в том числе, то, что им говорил Андрей Дмитриевич — об ужасах его пребывания в больнице в мае-августе. Но о привезенных письмах, естественно, не упоминалось. Тут соблюдалась строжайшая конспирация. Самое главное, что все письма были переданы в соответствии с просьбой Сахарова. К сожалению, устная информация, полученная от Болотовского, никак не могла быть использована для передачи в прессу, которая живет по своим законам. Ей нужны сенсация или документ. Последнего не было, а что за сенсация в анонимном описании событий, пусть даже и страшных, но происшедших несколько месяцев назад. Открыто я выступить не мог как по указанным выше личным причинам, так и потому, что сразу возник бы вопрос: откуда у меня эти сведения? Так что совершенно непонятно было, что с этой информацией делать. К тому же я знал от Бориса Михайловича, что продуктовую сумку они вернули Боре Биргеру, и догадывался, что она приехала не совсем пустая (уточнять ничего я не мог, так как это было бы нарушением элементарных правил конспирации и порядочности). И вот я тоже крутил приемник в надежде услышать наконец то, о чем рассказывал Болотовский. Но тщетно.

Наступило 25 февраля. На следующий день после возвращения физиков из Горького я подошел к Д. С. Чернавскому и спросил: «Как там?» — «Андрей Дмитриевич намерен снова голодать и собирается выйти из Академии, если Елене Георгиевне до 10 мая не дадут разрешения на поездку за рубеж для лечения… Все это безумие, ужас какой-то», — почти с отчаяньем говорил Дмитрий Сергеевич. Да, это действительно был ужас. Но ужас был и в том, что об этом ужасе никто не знал. Наш разговор был один на один в коридоре ФИАНа и это была единственная конкретная информация из Горького за долгий срок. Что было делать? Я сам был под ударом, я не мог подводить физиков, но не мог и похоронить в себе то, что узнал от Дмитрия Сергеевича. Кроме того, из разговора с Чернавским я понял, что Сахаров открыто, вслух и очень настойчиво говорил о своих планах. А раз А. Д. не скрывает это от КГБ, значит он очень заинтересован, чтобы мир о его намерениях узнал. (Поэтому он и просил В. Л. Гинзбурга передать пакет Биргеру, о чем я тогда не знал.) Я пошел к человеку, с которым мы в течение ряда лет вместе принимали решения по этим чрезвычайно ответственным вопросам — к Маше, Марии Гавриловне Петренко-Подъяпольской. Мы сочинили короткий текст: «Из кругов правозащитников в Москве стало известно…», и не сразу, а недели через три (чтобы никто не подумал на фиановцев) Маша забросила его в прессу. Было это тоже не просто. Но попало оно вовремя — к «Сахаровским слушаниям» в Копенгагене, на открытии которых Симон Визенталь сказал, что поступившее из Москвы сообщение о намерении академика Сахарова выйти из Академии и снова объявить голодовку означает, что он не сломлен, что он продолжает борьбу.

И все-таки это было не более, чем анонимная фитюлька, способная привлечь внимание только тех, кто специально заинтересован положением Сахарова. Новое качество могло, вообще говоря, возникнуть, если бы удалось привлечь внимание миллионов, тем самым заставить действовать политиков, парламенты, если бы снова активно подключилось мировое научное сообщество. И такой эффект был вполне достижим в результате публикации в мировой прессе документов Сахарова. Я не исключаю также, что если бы Сахаров услышал по радио, что письма дошли и вызвали адекватную реакцию, то он сам изменил бы свои планы и не было бы этой изматывающей, подрывающей здоровье голодовки с 16 апреля по 23 октября 1985 г. (с двухнедельным перерывом в июле).

Первое сообщение по «вражескому» радио, основанное на полученной в ФИАНе информации, прозвучало в понедельник вечером (кажется, 11 марта). А на следующий день, когда я, как обычно во вторник, к трем часам пришел на семинар, то столкнулся с тем, что эта передача произвела тяжелое впечатление на некоторых ведущих сотрудников Отдела. Через два месяца, в конце мая в Главной приемной КГБ (формально я был вызван для возвращения одной из взятых при обыске в 1983 г. пишущих машинок; замечу, что большая часть унесенных тогда вещей до сих пор не возвращена[31]) мне объяснили, что я поступаю неэтично, нечестно в отношении коллег-теоретиков, что я их очень подвел: «Вы ходите в ФИАН, общаетесь с теми, кому разрешено посещать, вы понимаете кого, они вам доверяют, рассказывают. А вы потом бегаете по всей Москве, болтаете языком, а в результате возникают международные осложнения». Так все и было сказано, прямым текстом, я запомнил это почти дословно. Беседа сопровождалась стандартным набором устрашающих намеков. Вот тогда мне и предъявили мое анонимное «Письмо иностранным коллегам» 1983 года (см. 4–1), а также потребовали, чтобы я прекратил публикации за рубежом научных статей, не прошедших установленную процедуру рассекречивания. (Речь шла о двух статьях, напечатанных в январе 1985 г. в «International Journal of Theoretical Physics». Полученная мной в 1984 году телеграмма от главного редактора журнала Дэвида Финкельстейна тоже была важным актом поддержки.) Требования о публикациях я, естественно, игнорировал.

Все-таки я не понял тогда, не понимаю и теперь — что же такого страшного для Теоротдела было в утечке информации о планах Сахарова. Тема «Вмешательство КГБ в дела Отдела теоретической физики ФИАНа в связи с поездками к Сахарову» еще не раскрыта. Я мало что знаю об этом, но то, чему я стал свидетелем весной 1986 г. (см. ниже 5–5), подтвердило еще раз, что эта тема существует.

Повторю банальность: жизнь иногда интересней детектива (но и страшнее). Несколько слов, произнесенных физиком после посещения Сахарова, затем несколько строк на машинке, сочиненных дворником (мной) и пенсионером (Марией Гавриловной), — и сдвигаются «материковые плиты»: международные осложнения, КГБ озабочен. Но почему-то нравоучительная беседа — это единственное, что он предпринимает, чтобы одернуть баловников.

В моем случае вообще проблема решалась элементарно — надо было просто дать указание Отделу режима ФИАНа лишить меня пропуска на семинары. Однако все годы я посещал их без проблем. И Н. Н. Мейман[32] мог ходить на семинар. И, повторю, физиков, ездивших к Сахарову, ни разу не обыскали. Вот где, наверно, истоки перестройки. Невозможно не вспомнить здесь теперь уже хорошо известное шуточное стихотворение А. Д. Сахарова, сочиненное во время ссылки, про Щербинки на лике каменном державы[33]. Жаль, что эту очевидность, которую, конечно, понимал Сахаров, плохо осознавали его советские коллеги, в результате чего многое оказалось упущенным и получилось так, что Сахаров вел борьбу практически один.

5–3. Отсутствие информации — тоже информация

Никаких существенных международных осложнений от мартовского (1985) сообщения о намерении Сахарова снова голодать и выйти из Академии не получилось. Сотрудник госбезопасности, пристыдивший меня за это в конце мая, к сожалению, оказался неправ. Не произвела особого впечатления и записка самого Андрея Дмитриевича, чудом пересланная в апреле из больницы одному знакомому[34] в Москве и переданная через пару недель по «голосам». Все перекрыла серия фальсифицированных, весьма оптимистических фототелеграмм, полученных в середине мая Ирой Кристи и подписанных «Андрей, Люся». Значит, они вместе, значит, Сахаров дома и прекратил начатую в апреле голодовку. Эта высоко профессиональная подделка полностью дезинформировала всех (и я в подлинность этих телеграмм поверил и до сих пор себя за это ругаю). Истинная причина моего вызова в конце мая в КГБ была мне тогда, увы, неизвестна. А причина была в том, что Сахаров уже полтора месяца проводил голодовку и подвергался принудительному кормлению, что органам удалось обмануть всех, и друзей, и весь мир, и никто не знал, что происходит в Горьком. И вызвали меня для беседы, очевидно, профилактически — оказать давление (мол, «мы знаем все») с тем, чтобы не очень дергался в попытке получить какую-либо информацию.

вернуться

31

Летом 1994 года я направил письмо тогдашнему председателю ФСК С. Степашину с просьбой вернуть изъятые вещи. С тех пор никакого ответа я не получил.

вернуться

32

Наум Натанович Мейман — математик, правозащитник, много лет находился в «отказе»; в 1988 г. эмигрировал, сейчас живет в Израиле.

вернуться

33

«На лике каменном Державы, / Вперед идущей без заминки / Крутой дорогой гордой славы, / Есть незаметные Щербинки».

вернуться

34

М. Д. Франк-Каменецкому; у А. Д. изъяли все записные книжки, но адрес Франк-Каменецких он помнил, поскольку жили они на Щукинском проезде в одном подъезде. Письмо, потихоньку выброшенное из окна больницы, Максим получил и сразу отнес М. Л. Левину, а тот передал Н. Н. Мейману.