– Помогут! подставляй шею...

– Жмут они нас, аж сок из нас бегить...

– Ну, попы, может?

– Тоже... им что! отзвонил – да с колокольни долой...

– Ему хабаров набрать, больше ему ничего не надоть... Карманы у них что твоя мотня мотаются...

– Ну, так полиция, может?

– Гляди, эта зараз поможет... Вот брат второй месяц в больнице.

– Что?

– Да помогли... с подрядчиком зарезонился, не доплатил, вишь, – ну, в участок... Теперь ребра заращивают дохтора...

– Так вот, братцы, куда же деваться? На кого понадеяться?

– На гроб надейся, больше ничего.

– В могилу закопают, вот и спокой... тогда все хозяева добрые станут.

И, точно ветер тронул, закачалось, заговорило поверх леса, подержался над толпой говор укоризны и насмешек. Но и этот говор как бы говорил: "Знаем мы это... давно знаем".

– Э–эххх–вы!..– тяжелым комом кинул слесарь.– Овечье стадо... козлы отпущения... вас гни, вы кланяться будете да благодарить...

– Не лайся... что лаешься!

– Сам – из Козлова царства...

– Да што, не правда, что ли? – выкрикнул, раздув ноздри, блестя раскосыми глазами, молодой рабочий, в сапогах дудкой и с вытянутой, как у зашипевшего гусака, шеей.– Вон у нас сорок ден стачка была... с голоду пухли... жена в ногах валяется: "брось"... у ребят голова не держится, вповалку лежат... руку бы свою вырвал, сварил... вот... а добились своего, а то могила!..

– Тебе хорошо... вишь, сапоги –гармония... продашь – восемь целковых, месяц и сыт, а на нас лапти, – угрюмо протянул грязную, обвитую веревкой по онучам ногу шоссейный.

– Не украл... слава те господи, не доводилось еще... Я, брат, их заработал... во, соком...

– Стой, ребята, помолчите...

– Товарищи, не об этом речь...

– Это все одно, как у нас в Панафидине... Приходит единожды пономарь...

– Помолчите...

– Братцы... ведь все мы пролетарии, – остро выделяясь из всех голосов, зазвенел тонкий голос, – все пролетарии... а пролетарии всех стран, соединяйтесь!..

И он оглядывался, ловя блестящими, остро сверкающими глазами глаза товарищей.

– Я и говорю, – вдруг снова покрыл всех густой голос, и все голоса смолкли.– Я и говорю: овца, когда с нее шкуру дерут, только мемекает, а мы – люди. Ежели будем по–овечьи, так и дети, и внуки, и правнуки наши... Поэтому надо дружно стать всем, да не в розницу...

Он с минуту молча оглядел всех. Все слушали и глядели на него.

– Матери вашей кила!..– вдруг неистово заорал слесарь.– Да ведь понимать надо, за что стоять, чего нужно добиваться, в чем спасение рабочего люду... Бурдюги проклятые! Вот, как собаки, перли сюда по ночам... темь, того и гляди голову сломишь, а почему?.. Что ж нам о своих делах поговорить нельзя?.. Как воры... да ведь люди мы!.. А соберись, зараз за шиворот... бедность заела, хозява давят, а нам нельзя собраться, поговорить, обстроить свою судьбу... Нас таскают, избивают по участкам, гноят в тюрьмах, гонят в Сибирь... А от кого это все?.. Ну?.. Понимаете вы... чего нужно рабочему люду?..

Тяжело, злыми глазами обвел он всех, торопливо шевеля черными от масла и опилок пальцами. И среди выжидающего молчания раздался голос:

– Землицы бы...

В ту же секунду дрогнули самые стены.

– Земли... Земли...

– Наделы нарезать...

– ...потому земля...

– ...кормилица...

– ...без нее, матушки...

– ...куда мы без земли... бездомники...

– ...семейство, его и не видишь, так и бродишь, как Каин, по чужой стороне...

Красные, мгновенно вспотевшие лица со сверкающими глазами поминутно оборачивались друг к другу, гневно ловя несогласно мыслящих, тянулись руки, сжимались кулаки, дергали друг друга за плечи. Не помещаясь в тесной и низкой казарме, стоял ни на минуту не ослабевающий гул разорванных голосов, в котором совершенно тонули пробивавшиеся из–за стены стоны. Точно всплывая в водовороте, оторванно выделялось:

– Да ты трескать будешь ее, землю–то?

– Панов покрываете...

– Голыми руками...

– Все одно, и с землей сожрет барин да начальство...

– ...она, матушка, все сделает, все произведет... всем хорошо будет...

– Вощь земляная... гнида!..

– Да ты, сволочь, старуху обобрал, с которой живешь... все знают...

– Брешешь!..

– Помолчите!..

– А вон у нас как по восьминке на душу...

– Товарищи!..

– Братцы, пролетарии!..

Хозяин, опершись одной рукой о косяк, другой колотит себя по ситцевой рубахе на груди.

– Десять годов... во... как дикой... сладко, што ль...

Понемногу гомон затихал, и стало слышно;

– ...о–о–о... охо–о–оохх...

– Десять годов бьюсь... зимою во... снегом занесет под крышу, голоса человеческого не слыхать, так и сидишь... А все зачем? Все об одном: вот–вот сколотишься, соберешь... сколько детей, кажного знаешь, – так копейку: ее кажную знаешь, кажную помнишь.... с потом, с кровью, с мясом.... А все зачем?.. Все об одном... день и ночь... хошь бы четыре десятинки... в вечность... земля–то у нас, господи боже ты мой!..

Он со страстью, с разгоревшимися глазами бросал кому–то путаные, неясные, но полные для него всеохватывающего, всеобъемлющего значения слова. Десять лет гнездится он в этих безлюдных горах. Рождались и умирали дети, похоронил одну хозяйку, взял новую, сила не та, поясницу ломит, старость подбирается, а кругом все те же молчаливые горы так же, как и в первый момент, равнодушно стоят и не выпускают его, и он дробит булыжник, равняет для кого–то ненужное ему шоссе и не знает, когда придет его черед крестьянствовать.

Дикие, обезумевшие, животные крики ворвались, опрокинув здоровые мужичьи голоса, из–за стены. Хозяин кинулся в двери.

Среди разбившегося неровного гула голосов вырастал хриплый голос слесаря. Он со злобой бросал ядовитые, язвительные слова, вставляя неписаные выражения:

– Задолбили... кабы можно, всю бы землю забрали. Я б и сам в первую голову... да то–то вот, которые все земли дожидают, давно без порток ходят, а вон он земли не дожидает, вишь – сапоги гармонией... потому гужом друг за дружку, а не как вы, как баранье стадо, куда вас гонят, туда и идете все мордой в землю... Э–эхх, остолопье!.. Вон Митрич десять годов из казармы не выходит, все землю дожидает, тут и сдохнет, и отец его сдох, пухлый с голоду, все дожидался... Кабы понимали, анафемы!..

Он ненавидел эту толпу, ненавидел острой, жадной ненавистью фанатика. Лет двенадцать скитается он из города в город, из мастерской в мастерскую, с завода на завод, перебиваясь и голодая с семьей и всегда пользуясь вниманием полиции. И каждый раз, когда, высланный, он снова пристраивался и попадал в рабочую толпу, его опять охватывала ненависть, едкая, жгучая ненависть к этому непроходимому, самопожирающему непониманию и темноте. И его агитация состояла в том, что он жгуче, отборно клеймил своих слушателей. Иногда подымался протест, но большей частью покорно сносили брань и уходили со сходки, унося конфузливо в душе зерно просыпающегося сознания.

И теперь угрюмо и молча слушали этого лохматого черного человека, такого же заскорузлого, мозолистого, покрытого морщинами трудовой жизни, как и они сами. И если они не отказались от того, что было так же неизбежно и неуничтожимо для них, как жизнь и смерть, то впервые за всю жизнь в цельном, нетронутом, как гранит, представлении "землица" что–то надтреснуло тонкой, невидимой, не доступной глазу трещиной.

– Зачем мы тут!.. На кой дьявол возимся с вами... Да пухните себе, оголтелые черти, пухните с голоду, и чтоб вас били до второго пришествия в морду, в брюхо, в шею!.. Чтоб вас запрягали в дроги и ездили на вас бесперечь полиция, паны и все псы их дворовые!.. Чтоб вас на веревке водили за шею, как рабочую скотину... чтоб...

– Тю, скаженный!..

– На свою голову...

– Чтоб ты сдох!..

Огонек лампочки побелел, и в углах уже не лежала тьма. Все выступало без красок, серое, проступающее. Прильнув к стеклам, пристально глядело в окно мутно–матовое, все больше и больше светлевшее. Из–за стены не доносилось ни звука.