Изменить стиль страницы

Но Боже! Что-то движется, кто-то идёт по аллее... Девушка так и затрепетала на месте... Куда двинуться? Где скрыться?.. Кто-то говорит, точно сам с собою... «Может, Карл, может, Пётр... кто сломит... а мне куда? Для кого, да и на что!.. Эх, Мотрёнько!.. Мотрёнько!..» Огнём опалило девушку: это голос гетмана... «Тату-тату! Любый»... Мазепа остолбенел на месте, раскрыл руки... Девушка всем телом упала к нему на грудь, обвилась вокруг него, шепча что-то, и тихо, без чувств опустилась у ног оторопевшего гетмана... Он хотел вскрикнуть и не мог. Дорогое существо лежало без движения... Дрожа всем телом, старый гетман упал на колена, припал к дорогому, как-то беспорядочно брошенному наземь неподвижному телу девушки и, обхватив её дрожащими руками, прижал к себе, как маленькую, как, бывало, он нашивал её ещё в свивальничках, спящую, и, целуя её лицо, волосы, шею, понёс в дом, не чувствуя не только «подагрических» и «хираргических» болей, но даже забыв, что ему далеко за семьдесят...

Мимо двух стрельцов, которые с удивлением видели что-то несущего на руках гетмана «не то ребёнка махонького, не то собаку, темень, не видать-ста», Мазепа вошёл в дом, прошёл в свой кабинет и бережно опустил свою ношу на широкий турецкий диван. Но только что он хотел подложить под голову девушки подушку, чтоб не скатывалась голова, как Мотрёнька открыла глаза.

   — Тату, тату! Я у тебе! Любый мiй, — и руки её обвились вокруг шеи старого гетмана, который, стоя у дивана на коленях, плакал от счастья.

   — Як-же-ж ты змарнила, дитятко моё, сонечко моё!.. Личко худенькое... очици запали... — шептал он, заглядывая ей в лицо.

   — Ничого, таточку, теперь я с тобою... буде вже, буде!

   — Рыбонько моя... ясочко...

В этот момент где-то тревожно ударили в колокол, Мазепа вздрогнул. Начались учащённые удары, беспорядочные, набатные. Только во время пожаров и бунтов так отчаянно кричат колокола. Что это? Не бунт ли? Не встали ли казаки и мещане на стрельцов, на самого гетмана? Недаром так косо они смотрели всегда на московских людей. А может быть, пожар...

Нет, в окна не видать зарева, а набат усиливается. И гетман, и девушка тревожно смотрят друг на друга, в глазах последней испуг...

   — Не лякайся, дитятко моё, я зараз узнаю, — успокаивает её гетман.

Он хлопнул два раза в ладоши, и в дверях показался хорошенький мальчик, «пахолок», одетый в польский кунтушик. Он стрункой вытянулся у дверей. Большущие серые глаза его выражали больше, чем изумление, в них был ужас... «У пана гетмана ведьма, русалка, мавка...». Но скоро глаза «пахолка» блеснули радостью: он узнал панночку.

   — Покличь, хлопче, московского полковника Григора Анненка, — сказал гетман.

   — Аннеико сам тут, ясневельможный пане, — бойко ответил пахолок.

   — Тут? Чого ему? До мене?

   — До ясневельможного пана гетьмана.

   — Так покличь зараз...

Мотрёнька между тем, незаметно выйдя в образную, упала на колена и горячо молилась.

Вошёл Аненнков Григорий, начальник московского отряда, состоявшего при гетмане для охранения как особы гетмана, так и его столицы Батурина. Анненков был мужчина уже немолодой, полный, светло-русый, с голубыми глазами навыкате.

   — Что случилось в городе, господин полковник? — спросил Мазепа чисто по-русски. — Что за сполох? Пожар?

   — Никак нет, ваше высокопревосходительство! Это генеральный судья звонит.

В глазах Мазепы блеснуло что-то холодное. Он понял, что там объявляли войну.

   — Что ж он в звонари, что ли записался? Давно бы пора!

   — У него, ваша ясновельможность, дочь девка сбежала.

   — Сбежала? — нахмурился гетман. — Али она собака?.. Сбежала! — говорит он с неудовольствием.

   — Ушла отай, ваша ясновельможность.

   — Так он и намерен звонить всю ночь, никому спать не давать? А? — Гетман сердился, правый ус его нервно подёргивался.

Анненков знал Мазепу и знал, что это дурной знак. Быть буре.

   — Я спосылал к нему Чечела, — сказал он скороговоркой, чтоб остановить его, — так говорит: «Пока-де дочь мою не найдут, буду звонить хоть до Покрова».

   — А если я заставлю его звонить кандалами, да не до Покрова, а до могилы, — сказал гетман тихо, понизив голос; но в этом понижении звучало ещё более угрозы.

Потом он задумался и заходил по комнате. Тусклый свет нагоревших восковых свечей в серебряных канделябрах падал но временам на какое-нибудь одно место его седой головы, то на висок, то на затылок, и казалось, что эта гладкая голова покрыта фольгой.

   — Мотрёнька! — вдруг сказал он, подойдя к двери образной. — Выйди сюда, дочко.

Девушка вышла, бледная, заплаканная, но спокойная: она видела того, по ком тосковала... Он не болен... Анненков почтительно поклонился, не без смущения взглянув на гетмана.

   — Вот где обретается дщерь генеральского судьи, её милость Мотрона Васильевна Кочубей, — сказал Мазепа, обращаясь к Анненкову. — Она у гетмана... Её милось не сбежала и не отай ушла из дома родительского... Она пришла просить моего покровительства, и я по долгу службы и по знаемости, како крестный отец Мотроны Васильевны и гетман, принял её под свою защиту.

Между тем набатный звон не умолкал. Видно было, что Кочубей, настроенный женою, намеревался привести в исполнение свою угрозу — звонить до Покрова. Мазепа подошёл к крестнице, стоявшей у стола, и положил ей руку на плечо.

   — Доню! — сказал он с нежностью в голосе, — чуешь звон?

   — Чую, тату, — едва слышно отвечала девушка.

   — Се родители твои зовут тебе до себе, — продолжал гетман.

Девушка молчала. Видно было только, что золотой крест, который висел у неё на груди, дрожал.

   — Доню, дитятко моё! Що я маю робити с тобою? — ещё с большей нежностью и грустью спросил Мазепа.

Девушка подняла на него заплаканные глаза, ресницы дрогнули: но она опять не сказала ни слова.

Мазепа подошёл к Анненкову и, указывая на девушку, сказал: — Видишь, полковник, она пришла искать суда, она, дочь генерального судьи малороссийского... Кто повинен рассудить её с родителями?

   — Никто, кроме Бога, ваше высокопревосходительство! — отвечал Анненков.

   — Но Бог судит на том свете, — возразил гетман, — это Божий суд. Но её милость ищет суда людского. Меня Бог и люди поставили судьёю над малороссийским народом. Я по сему повинен рассудить и её милость Мотрону Васильевну с её родителями. Я и рассужу их, и горе неправым!

Голос его прозвучал грозно, словно бы посылал в битву свои полки. Седая голова поднялась высоко. Но набат не унимался.

   — Доню! — снова заговорил Мазепа. — Се твои родители жалуются на нас Богу, до Бога кричат мидным языком... Повинись родителям, дитятко! Вернись до дому.

   — Тату! Не гонить мене!

   — Доненько моя! Я не гоню тебе, я прошу тебе: повинись теперь закону. А там я покажу им, кто я!

Затем, обращаясь к Анненкову, Мазепа сказал:

   — Тебе, полковник Григорий, я поручаю с честию и с великим бережением проводить их милость Мотрону Васильевну Кочубей в дом генерального судьи, её родителя. Скажи Кочубею мою властную и непременную волю: если с сего часу я узнаю, что он дозволит себе или жене своей сделать хотя бы то наималейшее утеснение, либо огорчение дочери своей родной, а мне духовной, то я, гетман, не токмо дщерь его силён взяти, но и жену отъяти у него не премину. Скажи это ему!

Потом он подошёл к Мотрёньке, поцеловал её в голову и перекрестил.

   — Се моё благословение тебе, дщерь моя любимая! Прощай, моя дочечко! Господь да пошлёт тебе своего Ангела-хранителя, а я не оставлю тебя и не забуду... Забвенна буде десница моя!

Девушка молча поцеловала его руку и, взглянув полными слёз глазами в глаза Мазепы, направилась к Анненкову. Мазепа остался среди комнаты угрюмый и безмолвный: казалось, что в этот момент он постарел несколькими годами.

Выйдя в другую комнату как-то машинально, ничего не понимая, Мотрёнька заметила, что у двери стоит молоденький пахолок и плачет.