Изменить стиль страницы

Между тем время летело быстро вперёд и вперёд, не спрашиваясь никого, как лететь; и день выезда Мотрёньки из Диканьки в Батурин настал.

Мотрёнька пела, шутила, играла и веселилась в дороге, ей скучно было только то, что бричка медленно подвигалась, но мысли девичьи были уже в замке Мазепы.

Кончалась дальняя дорога, и утром на третий день Мотрёнька увидела перед собою вдали синевшиеся горы и чёрный лес, направо ярко-зелёные камыши, росшие по берегу Сейма, налево белые хаты Гончаровки; в стороне от них — высокий белый замок Мазепы; сердце затрепетало; девушка дрожала не от страха и не от радости, да и сама она не знала от чего; кровь ударила ей в лицо: Мотрёнька покраснела, мысли смешались, и она не знала, поворотить ли в Батурин или ехать налево в Бахмач? Рассудок громко говорил, чтобы она поворотила в Батурин; тщеславное сердце опровергало рассудок; Мотрёнька приняла совет сердца, и бричка покатилась по излучистой дороге в Бахмач. Вот она уже во дворе гетманском... вот мгновение и — Мотрёнька в замке: она боялась взглянуть на окна — ей страшно встретить взор гетмана, ей страшен и сам он... вот уже она раскаивается, зачем не поехала в Батурин — и в эту же минуту бричка останавливается у крыльца, Мотрёнька проворно вскочила на рундук и опрометью побежала в дом.

Вышедшие навстречу гайдуки проводили её в покой гетмана.

Иван Степанович читал письмо Дульской, полученное им за несколько минут до приезда крестницы, он был очень весел. Неожиданный приезд сначала приятно изумил его, потом он пришёл в восторг: обнял её, целовал в голову, в уста, в очи, усадил подле себя, взял её ручку, поцеловал, приложил к своему сердцу, долго глядел в пламенные очи её и потом нежно спросил:

   — Доню, любишь ли ты меня?

Доня покраснела, опустила чёрные глазки в землю и молчала.

   — Доню, скажи мне, любишь ли ты меня, скажи по истинной правде?

   — Не знаю! — тихо прошептала Мотрёнька.

   — А я тебя люблю, и знаю, что люблю. Моё серденько, мой квете рожаный, как мне тебя не любить! Серденько моё, серденько, люблю тебя, щиро люблю, за что ж ты меня не любишь?

   — Разве я говорю, что тебя не люблю!..

   — Ты сказала, что не знаешь!

Мотрёнька молчала.

   — Чего ты скучна и невесела, доню?

   — Так!

   — Всё так да так; когда ты любишь меня, скажи мне, чего так сумуешь?

   — Не знаю!

   — Скажи, доню; ты знаешь меня, я всё сделаю для тебя.

   — Боюсь, чтоб не было мне за то, что приехала к тебе! Матушка не хочет, чтобы я приезжала одна в Бахмачь.

   — Плюнь на это, доню, и не печалься: кто будет знать, что ты заезжала ко мне. Я скажу твоим людям, чтоб и пикнуть не смели, когда будут спрашивать их заезжала ли ты ко мне. Отец и мать и знать не будут; добре, доню, сделала, что заехала; я знаю, со мною веселее тебе, нежели с твоими старыми... так, доню?..

   — Так! — тихо отвечала Мотрёнька.

   — Ты же, ты любишь меня?

   — Люблю!

   — Ну, поцелуй же меня!

Мазепа поправил свои длинные седые усы и жарко поцеловал Мотрёньку.

   — Добре бы нам, доню, было, если бы мы не разлучались с тобою, как голубь с голубкою! Ты меня любишь, я люблю тебя, чего ж больше, какого ещё счастия искать нам в свете! Ах, доню, доню, не один тот любит, у кого усы и голова чёрная, — у меня, как у старого орла, белая голова и усы седые, а сердце горячее; молодой, десять раз полюбит и сто разлюбит, а я так нет: когда ты была дитя, я любил тебя, и пока жив — не перестану любить!.. Доню, ты плачешь! Стыдно, доню, плакать!..

   — Я не плачу! — отирая слёзы, отвечала Мотрёнька.

   — Нет, плачешь; отчего же ты плачешь?

   — Так!

   — Когда бы, доню, я знал, что ты любишь так меня, как я люблю тебя, тогда бы я счастливейший был в свете человек; доню, не хотел бы и гетмановать, если бы ты была со мною неразлучна.

   — Нет, гетмануй.

   — Ты хочешь разве, чтобы я старую голову свою прикрывал гетманской шапкой, тебе не нравится седина моя? — усмехаясь, сказал Мазепа. — О сердце моё, я кохаю тебя, душко моя, кветка моя червонная! Говорю тебе, для меня ничего нет милейшаго в свете, как ты, моя милая доню, цветок мой роженый...

Мазепа задумался. Мотрёнька пристально смотрела а его лицо; казалось, она проникала чёрными глазами, отуманенными влагою, в сокровенные думы гетмана. Мазепа покачал головою и отрывисто сказал:

   — Слушай, доню, я скажу тебе великую тайну...

Он повернулся к ней.

— Я давно... давно уже...

Он недоговорил и отворотил лицо своё в сторону.

   — Что же давно?

   — Давно уже... люблю тебя, доню.

   — Нет, ты мне что-то другое хотел сказать!

   — Ничего другого.

   — Нет — скажи, таточку.

   — Что же я тебе скажу?

   — Скажи, что хотел сказать… какую великую тайну?..

   — Да не знаю, доню, что сказать!

Мазепа поцеловал её в голову.

   — От тебя не уйдёт твоё! Скажи только, скажи ещё раз, верно ли ты любишь меня?

   — Верно!

   — Дай же мне свой перстень.

   — На!

Мотрёнька сняла с руки небольшое колечко с бирюзою и подала Мазепе. Гетман поцеловал пальчик Мотрёньки, на котором было надето кольцо, и вышел. Мотрёнька встала со своего места, подошла к круглому зеркалу в позолоченных рамах, висевшему на стене, посмотрела в него, поправила волосы и, разглядывая пылавшие щёки свои, подумала, «как пристало мне быть гетманшею!» — улыбнулась и поспешно отошла в сторону, чтобы гетман не заметил её движения.

В комнату вошёл Мазепа.

— Вот тебе, доню, на память диаментовый перстень; но клянись, что будешь любить меня.

   — Клянусь!

— Вечно будешь любить?

   — Вечно.

   — Дай ручку, сам я надену на память тебе перстень.

Мотрёнька подала руку, Мазепа надел на палец её драгоценный бриллиантовый перстень.

   — Обними же меня и поцелуй.

Мотрёнька обняла и поцеловала старика гетмана.

   — Прощай, боюсь сидеть дольше, поеду домой!

   — Прощай, доню, не хотелось бы с тобою разлучаться... да что же делать, настанет час, когда никто уже не разлучит нас.

Через несколько дней по возвращении Мотрёньки в Батурин Любовь Фёдоровна проведала, что Мотрёнька заезжала к Мазепе.

   — Доню, хорош собою твой крестный отец? — насмешливо и со злобою спросила Любовь Фёдоровна Мотрёньку.

   — Хорош! Добрый тато, — спокойно отвечала Мотрёнька.

   — Не даром же ты заезжаешь в Бахмачь!

Мотрёнька покраснела и смутилась.

   — Ты думала, что я ничего не знаю; нет, дочко, только ты так думаешь, а мне всё известно!

   — Да что же, мамо, я была у него... ведь он не жених мой, а крестный отец.

   — А почему знать, может, и женихом будет! Вы что-то недаром друг с другом воркуете.

   — Нет, мамо!

— Да так, доню!

— Нет, не так!

   — Как ты себе там хочешь, а с этого часа я йога твоя не будет в доме Мазепы.

   — От чего так, мамо?

   — Так!

Любовь Фёдоровна рассердившись ушла. Мотрёнька села, склонила голову на руку и задумалась; тысячи мыслей одна за одною сменялись в голове её; наконец она посмотрела на небо, усеянное маленькими облачками, и подумала:

   — Счастливое облачко, оно теперь висит над головою гетмана, видит его... а я, я здесь одна сижу и горюю, зачем я не птичка, зачем у меня нет крыльев, тогда бы я полетела в его сад, села бы на куст против окон и запела бы, сладко запела, заслушался бы он, а я смотрела бы на него... пристально смотрела, зачем я не птичка... зачем не облачко!..

Дни улетали, Мотрёнька по-прежнему была задумчива и грустна; целые дни проводила она в саду; иногда пела песни, нарочно для неё сочинённые Мазепою, пела и боялась, чтобы не услышала её мать: она стала скрывать свои чувства и свои мысли от неё! В сердце её, прежде ещё зародившееся чувство, недостойное прекрасной души её, возросло быстро — чувство самолюбия; и с каждым часом, с каждым днём нежная любовь её к матери угасала; её советы для неё были крайне неприятны и ещё более раздражали пылавшее сердце. Отец безгранично любил дочь и часто уговаривал Любовь Фёдоровну, чтобы она была нежнее к своей дочери; но Любовь Фёдоровна начинала тогда кричать, сердилась на отца и на дочь. Василий Леонтиевич скорее уходил в сад, Мотрёнька следовала за ним и они друг друга успокаивали. Мотрёнька любила отца более нежели мать: конечно, самолюбие не может мириться с чужим самолюбием.