Расстрелянный ветер
РАССТРЕЛЯННЫЙ ВЕТЕР
Казачья быль
Повторяя себя из века в век, все так же плыли по небу золотые от солнца облака, все так же забивали горизонт тяжелые чугунные тучи, полные дождей и грома, и все так же стлались по небу длинной канителью искровые дымы по-над жилищами людей — только на земле ничего не повторялось, кроме пожара и стрельбы, смертного боя и хриплых победных песен, крови и слез, любви и ненависти, смерти и рождения человека…
Во всем повинуясь времени, небу, земле и хлебному злаку, люди — жили. Несмотря ни на что! Жили яростно, трудясь и поклоняясь природе и правде, возвеличивая и предавая, подчиняясь власти, попирая законы, до той поры, пока не разделила их тревожная межа, за которой по одну сторону — хлебные поля, а по другую — кладбище.
Это произошло в южноуральской степи в двадцать втором году, в той далекой, а потому и самой ожесточенной стороне России, по которой в дыму пожарищ, в крови и гневе, в стрельбе насмерть и в отчаянной сабельной рубке не так давно промчались лавиной белоказачьи сотни атамана Дутова.
Степной мир взрывали иногда перестрелки между оставшимися мелкими бандами и красными эскадронами, которые охраняли сельские Советы, новую власть — Советскую власть.
Глава 1
ДОРОГА В ДРУГИЕ МИРЫ
Казак Василий Оглоблин любил утречком выходить в степь и раздвигать сапогами набухшие, белые от росы ковыли.
Он один встречал восход солнца, когда на всем белом свете было тихо-тихо, так, что слышно, как стекала роса по ковыльным стебелькам, и он видел, что ковыли от этого шевелятся. Солнце нехотя поднималось из земли начищенным пятиалтынным.
Человек и солнце встречали друг друга. Жизнь продолжалась, и выстрелом ее уже нельзя было остановить.
Всматриваясь в огромное светило, Оглоблин рассеянно пинал ковыли и думал о том, что дни бесшабашно и неуемно все бегут и бегут по трактовой дороге, уходящей в другие миры, что за горизонтом, бегут, как тарахтящие повозки или кони со всадниками, выбивающие копытами искры под лай дворовых волкодавов, скрип открываемых ворот и стук ставен.
На рассвете у Василия всегда щемило сердце от восторга и тревоги: а что же будет этим новым днем на земле? В его округе, развернувшейся степью на все четыре стороны?
Он бросал руки в глубь ковыльного куста, собирал в ладони росу и умывался ею, будто играя.
Мягкие черные кудри спадали на глаза, он отдувал колечки волос и, выгнув шею, отбрасывал их на затылок.
Казак Оглоблин ютился с матерью Аграфенушкой на окраине станицы и жил не то чтобы бедно, но и не богато. В своем хозяйстве они держали захудалого коня, которого станичники видели только на пашне и никогда на станичных парадах, и грустную, но зато породистую холмогорскую корову, которая вдоволь давала им молока.
Василий с Аграфенушкой холили и берегли ее, в станичное стадо не отдавали — пастух был ненадежен. Да и зачем отдавать? Маманя утром открывала калитку, и коровушка уходила одна на выгон, в степь, на свои излюбленные поляны, а вечером уже сытно и требовательно мычала у изгороди: мол, это я вернулась.
Домишко их, побеленный и аккуратный, празднично глядел вымытыми окнами с резными наличниками на солнце и на весь пыльный казачий мир. Окна никогда не закрывались ставнями, и вечерами огонек керосиновой лампы бросал на тракт веселый, уютный свет.
Матрос Жемчужный, который служил когда-то поваром на Балтийском флоте, установив справедливую власть в станице, размахивал маузером, доказывая, что Оглоблиным надо расширить надел земли за счет лишней пашни богатея Кривобокова.
Расширили.
Василий брал под уздцы работягу-коня и уходил в степь до позднего вечера.
Аграфенушка любовалась им. Он шел по земле, которой нет ни конца ни края и которую никогда, наверное, нельзя распахать, потому что не хватит людей, таких, как ее сын.
Он шел, ступая между распадков ковыля, все дальше к дальше, потом его фигура растворялась между небом и землей, и ржание лошади уже не было слышно.
И тогда Аграфенушка хорошо, просветленно вздыхала, спокойная за сына, за их будущее, верила, что хлеба непременно взойдут, заколосятся урожаем и будет душа в полете.
Хлеба взошли и вымахали под конец июня зеленой стеной по грудь, видные у самой дороги.
Сегодня Василий, трижды в спину перекрещенный матерью, умывшись росой, шел в степь на покос мимо своей ржи на наделе и угла пшеницы, оставив на мать всю огородную маяту. Сеном нужно запасаться загодя, пока стоит вёдро. Он перекинул на хребтину лошади грабли, узел со снедью и сейчас вел ее под уздцы с косой на своем плече, вел к речным камышам на дальнюю луговину. Тракт сворачивал к березняку и терялся где-то за увалами под нижним небом — под облаками.
Еще не парило, дышалось легко, и ноги в мягких сыромятных чунях отшагивали ходко, и лошадь спокойно пофыркивала за спиной, иногда взбрыкивая, чтоб поспеть за хозяином.
Резали сиреневое небо ласточки и стрижи, взлетывали над ядовито-красными шишками татарника, а в середине неба пронзительно звенел запоздалый жаворонок, окрест отливали золотом гривастые ковыли; и вся эта утренняя мирная тишина, раскинутая на древних былинных просторах, рождала в душе Василия грустные восторги и томила сердце мечтой о чем-то несбыточном и далеком.
Казалось, будто и не было всего этого степного великолепия никогда до его рождения, все появилось на свет вместе с ним. Что же, и он под стать всей этой земной красе: стройный, молодой богатырь с черными, отливающими синевой кудрями; на белом, чуть округлом, как у девушки, лице, чистый высокий лоб, алые мягкие губы и синие лучистые глаза под сросшимися крыльями бровей.
Вечерами, одетый в расшитую зеленым багульником чистую рубаху поверх суконных шароваров, в отцовских шевровых сапогах, он выходил на улицу, излучая синий свет глаз, с усталой улыбкой, распрямлял широкую грудь, здоровался со встречными своим бархатным голосом и ступал дальше нежадной походкой, чуть помахивая в такт шагам сильными тяжелыми руками, весь как долгожданный и всеми любый человек. Было на что поглядеть-насмотреться!
Молниеносная весть разносилась по станице, девки и замужние казачки прилипали к окнам с двух сторон улицы: «Васенька идет, Василечек!» — любовались им, и у каждой сладко екало сердце и умиленно туманились глаза от удивления его красотой. Казаки степенно приветствовали его полупоклоном, снимая картузы: «Эк, ведь, и уродится такая икона!» — втайне гордясь, что именно в их станице, нигде в другой, уродилась такая икона. Бабы не могли успокоить волнующую радость, мысленно нежась в его объятиях и боязно целуя его алые, наверное, сладкие губы, а ночью, отдаваясь своим мужьям, вспоминали Василия, будто отдавались ему.
Утром иной казак недоуменно чесал затылок, удивлялся: «Что это нынче с бабой моей?.. Никак, первую свадебную ночь вспомнила!».
В станице уважали Василия за то, что он работящ, добр, самостоятелен, да и замечали, что не бабник и не спешит свататься, верно, положил себе с этим делом погодить, пока не встал в полный хозяйский рост, чтобы опосля по праву — в калашный ряд. Все наделяли его той мерой, с какой и надлежало бы жить каждому казаку.
Отца он почти не помнил, тот все время был на войнах, посещал станицу наездами. Несколько дней, положенные отцу на отпуск, уходили на гулянье, сенокос или уборку хлебов, и Василий любовался им только издали.