Изменить стиль страницы

Из всех родственников в ту весну нас соизволила посетить только Элизабет. То есть Эльси, сестра Тимо, та самая, что замужем за Петером Цёге фон Мантейфелем из Харьюмаа. И Эльси во всяком случае сделала со своей стороны все, чтобы вместе с ней к нам приехал и ее муж. Они пробыли в Выйсику всего несколько дней и держались ужасно холодно и важно. А нам явно надлежало понимать, что их приезд — необыкновенное и невероятное снисхождение. Меня они в расчет вообще не принимали — веснушчатая и вечно будто полунасморочная Эльси и ее ширококостный, темноволосый, накоротко оболваненный Петер, из которого в дальнейшем получился именно тот брюзга с умом острым, но недоброжелательным, который уже тогда в нем нескрываемо проглядывал. Ради Тимо и в силу создавшегося положения Ээву они внешне кое-как приняли. Я заметил, что, поговорив с Ээвой и в какой-то мере познакомившись с ней, они были несколько удивлены. Что же касается старшего брата, то в нем Эльси усматривала достойную не только сожаления, но даже восхищения жертву собственной романтической слабости. В ее отношении к Тимо — недавней гордости семьи, — несмотря ни на что, присутствовала крупица восхищения. А Петер видел в Тимо просто глупца, от которого можно ожидать чего-нибудь и похуже, чем его женитьба.

Ах да, и самый младший из братьев Тимо Карл побывал у нас в Выйсику весной 1818 года. Это был довольно непосредственный молодой человек, и из почтения к Тимо он держался по отношению к Ээве как кавалер. Когда он приехал, то намеревался остаться в Выйсику подольше, однако через неделю вдруг неожиданно уехал.

Хочется записать здесь некоторые высказывания Тимо в ту весну, которым суждено было приобрести большее значение, чем это могло сперва показаться.

Помню, как однажды мы сидели втроем внизу, в кабинете Тимо. Топился камин, и мы говорили о том, что в Курляндии крестьяне уже получили вольную, в то время как в Лифляндии этого еще не произошло, и что лифляндский ландтаг намеревается в ближайшем будущем предпринять в связи с этим соответствующие шаги, как вдруг Тимо сказал:

— Кто знает, как долго я еще пробуду с вами

И я помню, как при этих словах лицо Ээвы, несмотря на падавший на него живой отблеск огня, как-то окаменело. Я сказал:

— Ну-ну, с чего это…

Тимо рассмеялся:

— Мало ли что может случиться. В один прекрасный день Наполеон снова приплывет на паруснике к берегам Франции, французы поднимут бунт, и мы от имени Священного союза пойдем их усмирять… Вероятность ведь растет с каждым днем.

Я спросил, вероятность чего он имеет в виду?

— Вероятность, что, не задетый в шестидесяти сражениях, в шестьдесят первом свое получит.

Или помню еще один завтрак. Было уже совсем по-весеннему. Мы опять сидели втроем, и Тимо рассказывал о волнении, вызванном речью императора на Варшавском сейме, в которой несколько недель тому назад он сказал, что «намеревается дать России то, что поляки уже получили», то есть конституцию. Тимо повернулся и поверх первых примул, стоявших в вазе посередине стола, посмотрел на Ээву. Он сказал:

— Китти… на всякий случай, особенно если у нас родится мальчик, постарайся дать ему самое лучшее образование, какое только сможешь.

И Ээва ответила, мне показалось, как-то удрученно (а может быть, мне все это стало казаться уже потом, кто его знает):

— Тимо, мы постараемся сделать это вместе.

В ответ на что Тимо с размаху поставил крутое яйцо, которое собирался чистить, рядом с серебряной подставкой и сказал:

— Для этого император в самом деле должен бы дать нам конституцию. Но он этого не сделает. — Тимо взял в руку разбитое с одного конца яйцо и стал особенно тщательно снимать с него скорлупу. Он сказал: — Ну, увидим.

А теперь уже можно сказать: конституции мы, разумеется, не увидели, но зато неожиданно быстро увидели кое-что другое.

Пятница, 10 июня, вечер

Сегодня какой-то суматошный день. С утра у меня была Риетта. На арифметические задачи времени у нас остается все меньше и меньше…

Нет, я все еще не обещал ей жениться. Я не обещал этого и себе самому. Но подумываю об этом всерьез. Конечно, я заверил Ээву, что останусь здесь в Выйсику и помогу ей в ее трудностях. Но мне кажется, что на самом деле во мне нет никакой необходимости. И кроме того, если бы она меня попросила остаться, я ведь мог бы остаться здесь и в качестве зятя Ламинга. Мне следовало бы поговорить с Ээвой, но все не удается. Она вернулась вчера вечером из Тарту и по просьбе доктора Робста привезла с собой еще другого врача. Чтоб доктора могли составить консилиум. И насколько я мог понять, не по поводу умственного здоровья Тимо, а какого-то нервного зуда на шее, груди и ключицах, который его очень изводит. Тартуского врача утром я видел только мельком. А Ээве, правда, бегло и стоя, я все же рассказал, что случайно услышал, как Тимо говорил с Ламингом о том, что Ламинг мертв. Чтобы она об этом знала, если, может случиться, будет говорить с тартуским врачом о душевном состоянии Тимо. Я рассказал ей об этом разговоре торопливым шепотом в холле под семейными портретами Боков и Раутенфельдов, и мне показалось, что Ээва слушала меня с каким-то испуганным выражением лица. Она спросила:

— Больше ничего?

Я покачал головой. Она сказала:

— Якоб, мне нужно с тобой поговорить, как только я найду время.

За обедом Ээва молчала. Она вышла к столу, за которым сидели оба доктора и я, явно только из вежливости, сделала несколько глотков и вернулась к Тимо. Полагаю, что доктора между собою обсуждали состояние здоровья Тимо, но при мне они об этом не заговаривали. Привезенному из Тарту врачу около тридцати, у него хрупкие кости и крупная угловатая голова, и всей своей насмешливой деловитостью он являет собою полную противоположность мягкости доктора Робста. После обеда мы сыграли с ним здесь у меня партию в шахматы. Фамилия его Фельман. Сначала маленький Юрик смотрел, как мы играли (этот крепыш бессовестно хорошо для своих лет играет в шахматы и с большим вниманием следит, когда играют взрослые), так что я не мог говорить с доктором свободно. Но когда мальчику надоело и он ушел, я постепенно, издалека подобрался к разговору. Имеется ли у доктора свое мнение по поводу умственного здоровья господина Бока?

Доктор Фельман смотрел на меня непомерно большими темно-серыми глазами.

— Насколько я слышал, господина Бока потому и освободили из заключения, что он лишился рассудка.

— По слухам, да.

— Из этого можно заключить, что если бы он не лишился рассудка, то и дальше бы сидел в Шлиссельбурге.

— Возможно.

— А отсюда можно сделать вывод: если бы правительство вдруг нашло, что господин Бок в здравом уме, его вернули бы в Шлиссельбург.

— Значит?..

Доктор Фельман странно сжал свой четкий и упрямый рот в трубочку:

— Вы — брат этой прелестной и так нашумевшей госпожи Бок?

— Да.

— Видите ли, мне, конечно, неизвестно, каково было состояние здоровья господина Бока в разные периоды его пребывания в Шлиссельбурге. Сейчас он, по-моему, измучен, нервен, но девять лет каземата выдержал довольно благополучно, если не считать отсутствия зубов, и душевно он абсолютно здоров. Но я не психиатр. Формально я даже еще вообще не врач, я студент. Госпожа Бок хотела пригласить сюда профессора Эрдмана, но профессор Эрдман не смог поехать и послал меня.

После чего он сказал gardez, и через четыре или пять ходов я сдался.

Часов в шесть вечера кучер Юхан повез доктора Фельмана в Тарту, и я ждал, что Ээва придет ко мне сказать то, что хотела, и выслушать то, что я намеревался сказать ей, но она не пришла, а сейчас уже девять часов.

Наши пятьдесят коров и пятьдесят телок возвращаются с пастбища домой. Отсюда из-за стола мне не видно, как они идут, но справа у наших хлевов стоит гул их стоголосого мычания, как будто там не дважды пятьдесят скотин, а дважды пятьдесят «Елизавет». Я думаю о том пароходе, который ходит между Петербургом и Кронштадтом: я видел, как он выпускает пар, и слышал, как ревет его труба, когда мы со старым Мазингом и Ээвой ездили в столицу весной семнадцатого года. Однако о том, что произошло весной восемнадцатого, у меня написана еще только половина.