Изменить стиль страницы

Но он настаивал:

— Помилуйте, пройдёт великолепно! Труппа — первая в России.

Действительно, труппа, которая должна была играть мою пьесу, состояла из современных опереточных знаменитостей.

В конце концов, я согласился, написал прескверную пьесу, и в один прекрасный день я получил приглашение «пожаловать на репетицию», и дворник указал мне ход на сцену.

Это были огромные грязные ворота, через которые таскают декорации. Ворота визжали на ржавых петлях, когда их отворяли, и хлопали, словно пушечный выстрел, за каждым вошедшим.

Когда за мной грянул пушечный выстрел, первое, что я услышал, была ругань театральных плотников.

Крепкие слова «висели» в воздухе. Плотники ругались между собой во всё горло, ничуть не стесняясь, как прислуга, которой не платят, которой «на всё наплевать» и которая во всякую данную минуту готова заявить:

— Не ндравится? Пожалуйте рашшот.

Сцена, пыльная и грязная, производила унылое впечатление, при слабом дневном свете, который падал на неё откуда-то сверху из зрительного зала. Занавес был поднят, и зрительный зал был завешен серым холстом, тоже пыльным и грязным, который свешивался с барьеров лож, словно саваны.

Декорации нагоняли особенную тоску. Они и вечером-то были похожи на тряпки, а теперь имели препротивный вид.

По сцене ходили обтрёпанные, обшмыганные хористки, похожие на несчастных, которых забрала обходом полиция и посадила на ночь в участок. Одна из них стояла около рампы и задумчиво разглядывала свой рваный башмак. Хористы в драных пальто с какой-то дрянью, намотанной на шею и, вероятно, скрывавшей отсутствие рубашки.

Когда я проходил в кулисах, я услышал разговор двух хористов:

— Да ведь брюки-то новые!

— Брюки новые! Разве я говорю, что брюки не новые? Брюки новые, только внизу бахрома и на коленках протёрлись. Я должен из них картузов наделать. Полтора рубля, ей-Богу, хорошая цена.

Я прошёл в «режиссёрскую».

Это была небольшая каморка с разбитым оконным стеклом, которое было заклеено старой афишей. Было страшно накурено скверными папиросами.

Режиссёрская была полна «первыми сюжетами». Примадонны сидели с бледными лицами, которые теперь, днём, казались обрюзглыми и старыми. Они были в кофточках, в замасленных капотах. Из-под шляпок с огромными цветами и из-под шапочек выбивались пряди непричёсанных волос. Мне показалось, что они ещё не умывались.

Разговор шёл о хористке, попавшей на содержание к завсегдатаю театра, какому-то Грекопуло.

— Платьев он ей нашил, платьев! — рассказывала одна артистка, и все слушали с жадностью, казалось, с завистью о девушке, попавшей на содержание.

— Тряпки! — пренебрежительно заметила одна из примадонн. — Куда их продашь, тряпки-то? Я ей всегда говорила: ты вещами с него бери, вещами. Вещь всегда вещь. Её и заложить и продать. А тряпки что? Тьфу!

— Даст грек вещь!

И у меня в первый раз шевельнулся вопрос: куда собственно я попал?

Разговор перешёл на жалованье.

— Отдал вам вчера?

— Как же! Прихожу, после спектакля, говорят: «Нельзя». Дифтерит у него, у подлеца!

— У него, у подлеца, шестой раз уж дифтерит.

— Скоро платить будут! — объявил первый тенор. — Компаньона берёт. Я сам разговор слышал.

— Кто, кто такой? Кто?

— Хозяин-с…

Тенор назвал улицу, известную в городе своими очень специальными домами. Все расхохотались.

— Чего смеётесь? Ей-Богу, честное слово! Своими ушами слышал. Сам этот и предлагал: в одно дело соединим, я вам девушек в пажи отпускать буду. Красивых пажей иметь будете. И мне выгода и вам: мне — девушки в театре практику будут получать, вам — знакомые будут ходить их смотреть.

— Ну, уж это извините! Атанте! — возмутилась примадонна. — Чтобы таких на сцену пускать, которые с книжками!

— А тебе бы всё таких, которые без книжек! Необразованная! — рассмеялся баритон.

— Я отказываюсь! Я не буду! Я уйду!

— Это уж не по-товарищески, ежели ты уйдёшь!

— Пускай хоть жалованье в таком случае прибавит!

— Это другое дело!

— В Москве же так служили! — философски заметила комическая старуха.

В разговоре не принимала участия очень бледная, с болезненным лицом, молодая женщина, бывшая в последних месяцах беременности. Она сидела у окна, отдельно, и каждый раз, как отворялась дверь в режиссёрскую, смотрела жадными несчастными и злыми глазами, словно кого-то ждала.

— А мой-то там, всё около Маруськи околачивается? — не вытерпела она и спросила у вошедшей «второй».

— Охота вам ревновать! — заметил кто-то, пожимая плечами.

— Да не ревную я! Не ревную! — взвизгнула беременная женщина. — Мне подлость его! Вот что! Мне её, твари, жаль. Будет с чемоданом ходить, как я. Не знаю я, что ли? Первая?

И она принялась перечислять. Глашка, которая сделала себе выкидыш и умерла от заражения крови. Дашка, которая потом попала в известный дом. Сашка, которая отравилась, когда он вышвырнул её из труппы «в положении». Зинка, которую он потом помещику подстроил, а помещик её через три дня выгнал, и она теперь шатается по улицам. Грушенька, у которой он заложил все вещи. Пашутка, которую он от матери, от квартирной хозяйки, увёз и «в положении» бросил.

Список был очень длинен. Она произносила имена девушек и с жалостью и со злостью. Все слушали спокойно, как старую повесть, которую знают все наизусть.

Дверь режиссёрской отворилась, и появился «он», знаменитый «во всех городах» комик, сердцеед и пожиратель девушек. Он был в каком-то пиджаке какого-то необыкновенного, тёмно-красного цвета, и какого-то необыкновенного фасона, какого я никогда не видал ни до ни после этого. Манишку закрывал широкий пластрон с большой брильянтовой булавкой. Воротнички были свежими, вероятно, на прошлой неделе. Вид гордый и победоносный.

Знаменитый комик был вместе с тем и режиссёром.

— Господа, на сцену!

— Вы пьеску-то после репетиций на дом брать будете? — спросил меня суфлёр, когда я подошёл к его столику, на котором стоял жестяной закапанный подсвечник.

— Нет. Зачем же?

— В таком случае позвольте, я её уж у себя держать буду.

— Может быть, она будет нужна режиссёру?

— Нет, уж зачем же? Ишь, вы какие хорошие! Единственная гарантия. Как первый спектакль, — жалованье перед занавесом и пожалуйте! А то и суфлировать не буду и пьесы не дам!

— Послушайте, я не имею права входить в такого рода комбинации.

— Нет-с, уж раз пьеса ко мне попала, не отдам! Извините!

— Господа, по местам! По местам! — кричал режиссёр, устанавливая хористок, при чём он чаще других дотрагивался руками до молоденькой, миловидной девушки, с лицом еврейского типа:

— Вот так станьте, деточка! Вот этак.

Это и была Маруся.

Репетиция началась.

Видали ли вы когда-нибудь обозрение без конки, которая не сошла бы с рельсов при выезде на сцену? Было бы нарушением самых священных традиций написать обозрение без «конки». Была она, каюсь, и в моём обозрении.

Конка сходит с рельсов и кучер кричит:

— Тир!

— Тир! — повторяет невозмутимо «обозреватель».

— Позвольте, какой «тир»? Откуда «тир»? — изумился я.

— Тут так написано: «тир!» — подал он мне тетрадку.

— Да это ошибка переписчика! Не «тир», а «тпру».

— Ах, а я думал, что тир. Конка, так сказать, с рельсов сошла, значит, у цели. А цель — это тир. Я думал, вы эту мысль проводите! — ответил мне «обозреватель» глубокомысленно и с достоинством…

— Не «тир», а просто «тпру».

— «Тпру», так «тпру». «Тпру»! Репетиция продолжается!

— Пшеница подешевела, и репортёры плачут! — громко выкликнула примадонна перед своим «номером» пенья.

— Какие репортёры? Где репортёры? — снова изумился я.

— Здесь так написано! — отвечала она, смотря в роль.

Я подошёл. Бедняжка держала тетрадку, в которую смотрела, вверх ногами:

— Здесь так написано!

Я вежливенько взял тетрадку у неё из рук и повернул как следует.

— Не репортёры, дорогая моя, а экспортёры. Знаете, которые пшеницу за границу отправляют,