- Мне надо завтра, - повторил он и только теперь испугался ее вопроса.

Зачем она его задала? Может, она вообще очень занята. А может, сегодня вечером? Хотя он и был молод, но уже знал такой вид гостеприимства, которое спит чуть ли не до самого отъезда, но тем не менее стремится выяснить, когда же все-таки человек уезжает, дабы сориентироваться и проявить сердечность в нужное время. А между тем Аня прикидывала, что ей надо переменить в распорядке дня, чтобы освободить вечер. Но не проронила ни слова. Сач принялся рассказывать. Видел, как потихоньку лицо ее оживлялось.

- Сначала я пошел неверным путем, - сказал он. - Что касается директорского фонда, то тут господин Черский чист. Все скрытые расходы сам заносит в тетрадку. Я уже говорил вам об этом полгода назад. Меня поразило, что множество каких-то расчетов он делает особым образом. Что-то прикинет, подсчитает, результат запишет на бумажке, а черновики бросит в печь. Вы же, кстати, без конца мне твердили-докопаться, на что идет фонд.

Он не вытер кофе с губ. След от него напоминал узенький испанский ус. Аня не замечала этого. Она видела одни глаза.

- Ни на что! - прошептал он. - Черский чист.

Он опустил глаза. Сердце у него бешено колотилось. Сейчас он увидит ее отчаяние.

- И у вас нет ни малейших сомнений? - спросила она.

Сомнений у него не было. Она попросила сигарету. Сач не курил. Позвал официанта.

- Неделю назад мне удалось подержать в руках его тетрадку.

Я мог спокойно просмотреть ее. Черский был на охоте, а мне дал срочную работу, я заканчивал ее вечером, нужные бумаги брал из его кабинета. Я знал, что тетрадка лежит в нижнем ящике, выдвинул верхний. Счета ведутся самым тщательным образом.

Они действительно могут скомпрометировать, но не Черского.

Деньги идут депутатам, нескольким журналистам. Даже какой-то приходский ксендз фигурирует. Все вместе-расходы на пропаганду. Хотя довольно-таки странную, занимаются ею, не раскрывая рта. Просто молча. Вот! Депутат Дукат собрал материал для запроса в сейме. Теперь получает семьсот злотых в месяц.

Другой, кажется, набрал воды в рот. Получает триста. И только лишь тогда, когда проходит сессия сейма. Видно, в остальное время года правда не вертится у него на языке.

Перед ним вырос паренек в зеленом кепи, с большим ящиком на ремнях. Сач побледнел.

- Вы просили сигарет. - Голос у него был птичий. Глаза остекленевшие. Немного навыкате.

- Ты, ты... - Сач осекся. Протянул руку. Коснулся мальчика.

- "Плоские", "Чайки", "Египетские". - Паренек тыльной стороной ладони провел по пачкам, словно по клавишам.

Аня поморщилась, наставительно заметила:

- Фу! Такие грязные руки.

Сач помнил их без единой кровинки, холодные, скользкие.

Набрал пригоршню мелочи. Он не курил. Спросил, сколько стоит.

Показал на пачку с косулей. Может, потому, что вся она была белая, чистая.

- Нет, нет, я заплачу! - Розовые, тоненькие, словно стручки.

пальцы Ани метнулись с монетой в два злотых. - Это мне захотелось курить.

А когда она машинально предложила сигарету Сачу, тог взял и, забрав у мальчишки еще коробку спичек, сначала закурил сам и только потом подал огня Ане.

- Итак, ничего, ничего не вышло! - простонала она.

Ее отец, который стоит на коленях в углу комнаты с вмятым пулей лбом, с красной отметиной через все лицо от резиновой палки, не оботрет лицо, не шелохнется. Никогда не затянется его рана! У того, кто его ударил, руки чистые. Чистые! Чистые! Если не считать крови отца, ибо никто ее больше не счищает. Аню охватывает страшная ненависть к Черскому-выскользнул. Она пытается снять с языка крошки табака. Морщится. Никак не получается.

- Ах, боже, боже! - жалуется она. Табак мешает ей закрыть рот.

Сач удерживает паренька, который собрался уходить. Он знает о том, что жест этот ведет к очень неприятному признанию.

Правды оно не опровергнет, но, может, убедит, что это не ее призрак. Зачем он оказался так близко. Слезы катятся из глаз Ани. Мальчонка пришел осушить их. В сердце Сача, хотя и нс на ее щеках. В вытаращенных черных кружках глаз удивление.

- Помнишь фольварк Туэин? Это тебя спас господин полковник?

Мальчик гордо вскинул голову. Да, его!

- Мама каждый день бога благодарит, что меня вытащил из воды господин полковник.

В этот миг на эстраде торжествующе взорвалась музыка. Аня сверлила паренька глазами.

- Ну, иди, - говорит Сач, - Тебя зовут.

Так зачем же было его задерживать, набросился он на себя с упреками. Мало разве, что нечистая совесть своим выразительным словом мучит его, теперь она доберется и до Ани. Она уже разгадала сейчас половину тайны. Он знает вторую. В какое ужасно трудное положение он попал.

Мальчик не уходит.

- Я лежал, говорила мама, на траве, зеленый, прямо лягушка.

А господин полковник взял меня за руку и ну выдавливать воду.

Сначала, мама говорила, она не хотела выходить. Я обсох, господин полковник обсох. И работал, работал. Весь лоб у него в капельках пота. Мама говорила, тогда и из меня вода стала выходить.

Не так, было по-другому! - думает Сач. Но это все равно.

Тело паренька, облепленное до пояса волокнистыми лентами зеленых водорослей, неподвижно. Тело его с голыми грудью и шеей, прикрытыми лишь одной этой епитрахилью, возложенной на него трясиной, покоилось на песке, окоченевшее, напоминавшее те, что летом нежатся тут под солнцем, но такое ненужное!

Какое-то твердое, сосредоточенное в себе и гордое, и немного вздувшееся-то ли это обида на смерть, надругавшуюся над телом, то ли гнев на бытие за то, что оно позволило сломить себя.

Над мальчонкой-Черский, серьезный и деятельный; его вид, движения, его спокойная и сдержанная работа выдавали в нем-так можно было бы подумать-мастера в этом деле, относящегося к своему ремеслу серьезно и добродушно, верящего в то, что его навыку все под силу, и в то также, что, как правило, тело поддается искушению ожить снова. Сотни раз поднимал он ему руки, одной из своих толстых ладоней проходился, словно рубанком, по груди ребенка и превращал это водное, холоднокровное создание в дитя человеческое. Сач опустил голову: а что же тогда делал он?

- Иди, - повторил он. - Тебя зовут!

Аня нервно передвигала колечки по пальцу. Она не понимала всего, но, разумеется, речь идет о Черском. Он очистился от обвинений в денежных махинациях и теперь вторично очищается как человек. Ну так что? Что из того? Не он важен для нее, а ее свобода, ее покой, которые он стеснял собою, как однажды в годовом табеле об успеваемости ее стесняла переэкзаменовка по латыни. Стесняла, пока она йе сдала. Лето было тогда такое чудное, но только не для нее из-за этой соринки в глазу. А Черский для ее мира-вечное затмение. И какое огромное. Она и знала в жизни лишь эту завесу, да тоску об отце, которого едва-едва помнила. И тоска не о нем конкретно. Самое дорогое для нее существо-мать, но такое забитое и слабое! Все лучшее и ничего худого-таким должен был быть ее отец, которого убили.

Почему же на коленях, что тогда случилось, отчего он упал на одно колено, может, умолял, может, его кто толкнул, может, о чем-то он просил? Принял ли он пулю в лоб на коленях, или это она свалила его на колени? Он вроде бы никогда не молился, но как знать, что видишь, умирая, - наверное, какой-нибудь другой берег. В школьной часовне она не раз получала нагоняй. Да и чего только она там не вытворяла. Падала на одно колено, хваталась рукой за лоб, пошатывалась, словно была без чувств. Так бывает иногда: возьмет человек в руки фотографию любимого, давно умершего, и принимает его позу. В памяти Ани, правда только по полицейским протоколам, навсегда запечатлелась эта застывшая картина, когда отец угасал. Парнишка с сигаретами, зеленый и легкий, как кукла, скользил между столиками. Многого ли он стоит? Слишком мало, чтобы рассчитаться ^а отца!

- Юлек, - начала Аня, - послушайте, вы уже столько выяснили в деле Черского. Я не могу поверить, что это чистый человек.