Как? Есть три способа, три направления рекламы. На бумагераз, живым словом-два. Бумага? Время наше так ею засорено, что она потеряла всякую ценность. В ней завяз бы и сам Наполеон. Живое слово? Да, конечно. Одно опять толькоПапара не оратор. Ты можешь, я, еще несколько человек. Да!

Только негде! Полиция разгоняет, места нет, все что-нибудь мешает. Но есть еще третий способ добиться популярности.

Американский! Раздуть шумиху вокруг какого-нибудь события.

Понимаешь? Что должно теперь случиться с Папарой? Подумай, что бы ты организовал?

Говорек пробормотал:

- Только не юбилей!

- И конечно, только не наш! - согласился Дььтонг. - Знаете, что такое польский юбилей? Схлопотать палкой по голове.

Чатковский решил, что момент сейчас самый подходящий.

Замахал рукой и, выделяя каждое слово, проговорил:

- Все зависит, от кого!

Говорек засуетился и, словно догадавшись, о чем речь, крикнул, будто сделал открытие:

- Так вот оно что!

А Дылонг откинулся на спинку стула. Посерьезнел, весь подобрался, будто ему достался трудный вопрос на экзамене.

Ответ был ему по силам. Надо только сложить вместе все его части. Хитра их уловка, одному, без точки опоры, отдаться на милость памяти, причуд мысли.

- Сейчас, сейчас! - попросил он минуту тишины. Подробности потом! Тут ведь речь идет, рассуждал он сам с собой, о самом принципе этой, что тут много говорить, провокации, чреватой огромным риском для Папары, провокации, в которой Папаре отводилась роль приманки. Хорошо ли это? Просто бенефис, да и только, - буркнул он, поморщившись.

Чатковский разозлился. Нюх у него был отличный. Не согласится! Но Дылонг ничего еще не решил. Он пытался пошире взглянуть на дело. По ступенькам поднимался и поднимался все выше, он пошел бы на все, однако опасался, стоит ли втягивать в акцию самого Папару. Папара не должен играть! Вождь-слово, у которого нет пассивной грани. Так как же использовать его в подобной роли?

- Ты так красиво говорил о вожде, но, выходит, не очень-то ясно представляешь себе, чем должен быть Папара, - наставительно начал Говорек. - Для тебя он немного римский папа, немного главнокомандующий, а не вождь. Вождь потому и вождь, что он ведет за собой, тащит, он в первом ряду, он похож на любого другого солдата, только самый лучший. Вождь-это не профессионализм, не какое-нибудь чертовски усердное умение руководить, какого нет ни у кого! Фош был типичный главнокомандующий, собаку в своем деле съел. В этом отношении у вождя может и маковой росинки во рту не быть. Его мудрость не от мира сего. Но он и не папа, который словно центр круга. Все к нему сбегается, все вертится вокруг него. А он ни с места. Ты бы Папаре запретил даже пальцем шевельнуть.

Дылонг огрызнулся:

- А ты обошелся с ним еще чище. С этой акцией, что это должно было быть? - резко спросил он.

- Должно было? - удивился Говорек. - Ничего он еще, по существу, не знает. С первых же слов проект ему не понравился.

Он его тут же перечеркнул. И уже заявляет при этом-должно было! А я тебе говорю, будет.

- Логики побольше, - окрысился в ответ Дылонг. - Без меня у вас ничего не выйдет. Вы меня сюда и зазвали затем, чтобы достать людей. Если я не соглашусь, так и делу конец!

- Да нет же! - стал растолковывать Чатковский. - Ты сначала послушай. Папара на публике показывается редко. Все больше сидит в помещении партии, куда никто из его врагов и не попытается прорваться, да еще в университете, где крутится довольно много его сторонников. Но скоро перестанут крутиться.

Каникулы! А Папара все равно будет бывать там в связи с выдвижением своей кандидатуры. Он взял дежурство на кафедре!

Если коммунисты захотят напасть на него, то именно сейчас.

Они смело могут рассчитывать, что хозяева положения-они.

Все выглядело бы весьма правдоподобно.

Планирование акции усыпило в Дылонге моралиста и политика. В нем пробудился стратег.

- А куда ты наших людей поставишь?

Чатковский принялся объяснять, оживленно жестикулируя.

- Двери аудитории выходят на лестничную клетку, таков путь Папары. Именно там он пойдет, а как дежурныйпоследним. Тут-то к нему и пристанут. Вроде бы никто там ему помочь и не сможет. Если сообразят, закроют на засов двери во двор. И будут сидеть себе с Папарой на лестничной клетке, запертой со всех сторон, сколько душе угодно. Могут с ним преспокойно разделаться. Сверху нет никого, а если кто во дворе что пронюхает, начнет с того, что попытается проникнуть через входную дверь, а у них там, по другую сторону лестничной клетки, окно. Выпрыгнут в университетский сад, только их и видели.

- Ну хорошо, это они, - второй раз о том же самом спросил Дылонг. - А мы?

- А мы! - Чатковский рассмеялся. - А мы! - В душе Дылонг уже был с ними.

- Что ты ржешь, - не сдержался Дылонг. - Говори!

- А мы, - и Чатковский снова улыбнулся, - отделаем их как следует. Но сперва! Все помните ту лестничную клетку?

Кристина поспешила сказать, что она не помнит.

- Только вы одна! - пренебрежительно заметил Чатковский. - Не беда! Женщин там не будет, ни одной. Так вот, - и он обратился к мужчинам, сколько дверей на той лестничной клетке? Во двор, это одна, - стал считать он, - в аудиторию вторая. И все?

Вопрос предназначался Дылонгу. До него начало доходить.

- Нет! - вспомнил он наконец. - Там еще одна есть, на площадке подле окна, которое ты им оставляешь, чтобы у них было откуда прыгать.

- Браво! - похвалил Дылонга Говорек.

Дылонг, казалось, и забыл все свои возражения.

- Она, правда, забита.

Веско, неторопливо, весело Чатковский выложил самое главное:

- Вот и не забита! - А потом скороговоркой, спеша все разъяснить: - Вы вообще-то знаете, что это за дверь?

Нет, Дылонг этого не помнил.

- Ты был когда-нибудь на факультете классической философии?

- А! - обрадовался Дылонг. - Ну конечно же. Маленькая приемная перед кабинетом профессора.

- Вот-вот! - И Чатковский ткнул пальцем в сторону Дылонга, словно указывая всем на источник истины. Затем принялся рассказывать: - Несколько дней назад я ждал профессора. И чтобы меня никто не опередил, не в зале, а в приемной, даже не сидя, а стоя, стула там нет. Стою, стену подпираю. Вижу, что-то белеет. Пододвигаюсь к двери. К той самой. Слышу, шаги за нею.

Догадываюсь, там должна быть лестница. Идет кто-то. Слышу разговор. Два типа каких-то. Один хромой, ногу вроде бы волочит, шаги какие-то неровные. Еле тащатся, болтают. "Все о нас понимаю. Ничего туч для меня нового. Сам в Германии на жуткие вещи насмотрелся, - говорит один. - Вот что меня только поражает: как это молодые польские фашисты одновременно мш -ут быть и такими правоверными католиками". А другой, судя по голосу желторотый, сопляк, в ответ ни больше, ни меньше речь закатил:

"Я бы этого их Папару как собаку разделал. И всех ему подобных. Всех будущих вождей. И дело в шляпе. Сегодня они для многих посмешище, но справиться с ними можно только сегодня. Через год он уже не будет смешон, до него не доберешься, а через два-не ты до него, а он до тебя доберется!

Государство внимания не обращает на эти сорняки. А потом будет уже слишком поздно. Сегодня до Папары еще дотянешься!"

Когда они стали удаляться, а голоса их стихать, я навалился на ту дверь, хотел послушать, что дальше. И понял, какая же она слабенькая. На одной скобе держится. Говорю вам, труха! Тут профессор: "Вы ко мне? Пожалуйте!" Через минуту выхожу от него. Помчался через двор, влетаю в соседнюю аудиторию, куда и ведет эта лестница. Там как раз и дежурит Папара. Его нет. А вообще-то есть кто? Заглядываю в их читалку. Человек двадцать.

К кому прицепиться? К колченогому. Вижу, знакомый студент.

Спрашиваю, нет ли тут кого-нибудь хромого. Не знает! А кто сюда пришел четверть часа назад? Все. Как раз к открытию. Ищи ветра в поле! Одно только-выходя, я еще раз оглядел эту забитую дверь со стороны лестничной клетки. Держится она на честном слове.