— Мелькают, мелькают, — согласилась она торопливо, но, похоже, думала совсем о другом. И опять уставилась на гостя безумными глазами. — Никак не могу понять — ты это или не ты? Почернел, как чугунок. Трудной оказалась судьба у Татархановых. Тяжкими, знать, были грехи. Вот и карает аллах. А я помню тебя. Избалованным был через край. Никого не замечал вокруг. Рамазан, брат твой старший, попроще, душевнее. И внешностью не то, что ты. Что же стало с твоей красотой? Как же ты поблек!
— Ты-то тоже… не кровь с молоком, — отплатил Амирхан раздраженным тоном.
— Кровь — это ты верно сказал, — уступчиво заметила она. — Много ее пролито. Все норовят кровью залить…
— Спятила, что ли? — насторожился он.
— К святым и не святым все пойдем… Никто здесь не останется. Всех примет безотказная земля.
Мадина повернула голову к дверному проему, словно поманили ее из темной глубины.
— Возьми и мою душу, — вымолвила она, непонятно к кому обращаясь, и что-то еще зашептала, как молитву, и удалилась, унося с собой свет.
Амирхан остолбенел: что это с ней? На самом деле спятила! Вот нашел же себе пристанище: оставаться на ночь с полоумной! Что ты теперь скажешь, эгоист проклятый?! — ощетинился, ополчился против племянника Амирхан. Бросил мать из-за бабы. Напрочь голову потерял, собачий сын. А где же дочь? Где Чабахан? Ну и семейку оставил после себя старший брат. Лучше никаких, чем иметь таких детей. Бросили мать на произвол судьбы. Конечно, такая зачем она им! И ему, Амирхану, оставаться здесь никак нельзя. Не по обычаю кавказскому — оставаться в доме наедине с женой старшего брата…
Но куда ему идти? К кому? На дворе глубокая ночь. И в ногах нет сил. Муторно в животе от голода. Проклятие! Связался на свою голову с недоносками. Собачьи дети!
Он схватил с пола сумку и поспешил на двор. Ночь стояла темная и холодная. Амирхана закачало от усталости и голода, как на судне во время шторма. Он чуть было не полез через штакетник, но потом сообразил, что теперь может выйти из калитки.
…Мадине почудилось, что прошло достаточно времена и пора действовать. Она вытащила из-под матраца приготовленный заранее топор и, бережно держа его перед собой, босиком направилась в комнату сына. Дойдя до двери, остановилась, прислушалась. Было тихо. Дверь оказалась открытой, словно приготовлена для нее. Она шагнула в комнату. Волнуясь, неуклюже задела стул. Он сердито прогремел, ударился о стенку. Мадина замерла в кромешной темноте. Подождала. По-прежнему было тихо, никто не вырывал из ее рук топор. Она открыла глаза. Затем подошла к кровати, поближе к изголовью. Замахнулась. Но тут же бессильно опустила топор.
К горлу подступила тошнота. Мадина подождала, пока уляжется слабость, взяла себя в руки. Снова занесла топор вверх и обрушила его на то место, где должна была лежать подушка. Так она делала, когда рубила дрова, либо отрубала на толстом бревне во дворе голову курице. Топор глубоко погрузился во что-то мягкое, податливое. Она легко вытащила его и бросила на пол. Жар усилился и опалил ей грудь, горло перехватывала тошнота. Мадина хотела уйти из этой комнаты, но ноги одеревенели, и она не могла сделать шага. Что-то легкое, пушистое коснулось ее лица. Она провела по нему рукой, но это не помогло. Теперь лезло в глаза, рот. Она вытиралась, отплевывалась и никак не могла отделаться от мучительного ощущения — что-то продолжало липнуть к ее дрожащим губам, потному лицу. Временами ей казалось, что это пух. Ее охватил зуд, чесались лицо и руки, шея и грудь.
Она долго мылась под умывальником, а ей все мерещилась кровь, и она никак не могла отмыться…
Рано утром Таня была уже у Татархановых. Ей не пришлось стучать: в доме, должно быть, уже встали — калитка была открыта настежь. Таня вошла во двор. И дверь веранды тоже была открыта. Однако, перед тем как пройти внутрь, она все-таки постучалась и громко спросила:
— Можно к вам?
Никто не ответил.
— Есть здесь кто? — Таня подождала еще немного и нетерпеливо шагнула внутрь.
Но вскоре опрометью выбежала во двор.
— Помогите! Помогите! — кричала она.
К штакетнику приблизилась соседка.
— Что случилось? — испуганно спросила пожилая женщина.
— Тетя Мадина повесилась.
Глава тринадцатая
«Дорогой отец! Не знаю, решусь ли когда-нибудь отправить тебе эти свои горькие записи, либо продержу их при себе до поры, точнее, до лучших времен, если таковые когда-нибудь еще наступят. Я пытался не раз себя проверить: может быть, я не прав? И убеждался в том, что это не так.
Поверь, отец, мы сделали все, что было в наших силах, и были при этом предельно искренними, исполнительными. Упрекнуть нас в обратном никто не посмеет. Пусть тебя не удивляет мое категоричное утверждение. Прозрение порой наступает мгновенно.
Суди сам. Мы учли и ваш опыт. И ваши ошибки пытались исправить — были предельно дипломатичны (правда, не все и не всюду это понимали в должной мере): и приближали туземцев к себе, и обещали им золотые горы, и пытались расколоть народы Кавказа, и настраивали их против русских, и угрожали, и хвалились, грозно пуская в ход передовую технику… Все! Все пытались использовать. Ничего не вышло. Почему? Скажу, отец. Можно покорить тело, как сказал один философ, но душу — никогда!
Тебе, очевидно, покажутся странными не свойственные мне заключения, но не спеши осуждать меня и отвергать мои слова. Еще недавно и меня возмутили замечания одного моего приятеля, известного нашего альпиниста, который вдруг решился открыть суровую правду. Сказал он примерно так: в горах мы проиграли. Кто знает, что будет на равнине. Думаю, то же самое. Да напади кто на Германию, неужели не встали бы на ее защиту все как один?! Вспомни, когда напал Наполеон… Как тебе известно, в дальнейшем это послужило поводом для объединения разрозненных германских земель.
Что же, огромная Россия отдаст себя на растерзание? Глупо, согласись…»
Каждое слово последнего письма сына Конрада жгло родительское сердце незримым огнем. «Что же это, боже? — дрожащими губами спрашивал у самого себя Вильгельм Эбнер, поскольку не осмелился бы задать эти вопросы другим даже в таком состоянии. — Как же могло такое случиться? Одно восторженное письмо Конрада следовало за другим… И все мгновенно рухнуло, как в пропасть. Поверить трудно. Невозможно! Ужель это не сон, а явь?» Ужель он, Вильгельм Эбнер, не избавится от кошмарного сна?
Дежурный офицер вот уже часа полтора обзванивал, называя закодированные наименования частей, искал главный пост. Одни отвечали короткое «нет», другие обещали помочь связаться и искали, третьи сердито спрашивали: кто просит? И тогда дежурный офицер, покрываясь густым румянцем, вновь и вновь объяснял, что просит отставной генерал господин Эбнер.
Вильгельм сидел напротив дежурного в небольшом помещении военной комендатуры, он сутуло склонился, напрочь лишившись былой военной выправки. Топорщились поредевшие седые волосы, глаза застыли в безумном ожидании.
— Господин генерал, — обратился дежурный к нему, — возьмите трубку. Сейчас будете говорить.
Вильгельм схватил трубку и поспешно заговорил:
— Алло! Эвальд, это я, Вильгельм. Вильгельм Эбнер. Прости, что отрываю от важных дел. У меня несчастье. Невосполнимое горе… Я потерял единственного сына. Погиб Конрад. Мне нужен самолет… Я должен отправить сына на родину. Что? Алло! С кем я говорю? Штаб? Какой штаб? Мне нужен господин Клейст. Да, Эвальд фон Клейст! Что же вы мне голову морочите. Соедините меня немедленно! Слышите! Немедленно!
Эбнер продолжал еще какое-то время сдавливать трубку, потом передал дежурному.
Офицер стал решительно выговаривать невидимому собеседнику:
— Послушайте, что это вы там напутали? Я просил соединить с команд…
— У тебя голова на плечах? — грубо оборвали его.
— Но… — Дежурный будто поперхнулся. — Вы обещали соединить с командующим. Где он?