Камилло Бойто

Коснись ее руки, плесни у ног…

Рассказ

Коснись ее руки, плесни у ног... i_001.jpg

I

Как автор выехал из Рима

Царь Соломон кричал мне:

— Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[1]

А хозяин постоялого двора добавлял, стуча в дверь:

— Синьорино, уже половина седьмого, — он снова стучал и снова повторял, — уже половина седьмого, синьорино.

— Хорошо, встаю, — ответил я хозяину и царю Соломону и меньше чем через четверть часа уже входил на кухню, где содержатель остерии ждал только меня.

Я оплатил счет и вышел из гостиницы «Семь угодий», чтобы продолжить мое пешее путешествие.

Утром предыдущего дня в ясном небе не было ни облачка, лучи восходящего солнца золотили деревья горы Пинчо, когда выходил я одинешенек из Рима через Порта-дель-Пополо. Покидая Вечный город, я чувствовал на душе совершенную легкость, а на плечах — изрядную тяжесть. Я вбил себе в голову дойти до Милана пешком, мой баул должен был оказаться вначале в Анконе, потом появиться в Равенне и, наконец, быть отправленным в Милан, а на время пешего прохождения пути между этими тремя пунктами мне должно было хватить того немногого, что находилось в меховом спальном мешке за моей спиной. Не думаю, что читателю важно знать, да я и сам точно не помню, сколько рубашек, носков, сколько подштанников и носовых платков имел я при себе, но мне важно сообщить читателю, что в моем кармане вместе с миниатюрной книжкой поэзии Горация был томик стихов мессера Франческо Петрарки в одну шестьдесят четвертую часть листа, — позже мне случится говорить о нем. Однако, заметив, как я обращаю его внимание на этот томик, пусть осмотрительный читатель не думает, что это вокруг стихов каноника из Воклюза нить моего рассказа должна мотаться в клубок, и пусть знает он, что рассказ мой совершенно бессвязен и не имеет ни начала, ни конца, что я не использую в нем ни одного из приемов настоящих рассказчиков, за что прошу моего наставника, человека отчасти литературного, отчасти политического, милостиво даровать мне свое прощение.

В правой руке я сжимал длинный изогнутый и суковатый посох с железным острым наконечником; в левой держал большой альбом, где уже имелось несколько зарисовок редких римских древностей; то на одном, то на другом плече нес свернутый большой плед в черно-белых квадратах, предназначенный защитить меня от холода, если он начнет пощипывать тело. О дожде я не подумал. Представьте себе, за три предыдущих месяца дождей не было вообще!

Между Стортой и Баккано я устроился поспать на едва пробившейся травке, прямо на веселом ковре из весенних цветов. Но знают девственные Грации, как печалит мне сердце долг сообщить вам, что не легкий ветерок, а неистовый Эол налетал на меня сильными порывами. Ветер, он не имеет создателя, его действия беспорядочны и распоясанны, он не читает руководств по правилам хорошего тона, не знает меры, не придерживается порядка и деликатности.

Я взывал к осыпанному цветами, легкокрылому, как мотылек, боголикому Зефиру, сыну Астрея и Авроры; к Зефиру, носителю жизни, как гласит его имя (немного эрудиции никогда не помешает), происходящее от «zaein» — «жить», и от «phraein» — «нести». К Зефиру, склоняющему стебель девственной розы, аромат которой вдыхают Дафнис и Хлоя; к Зефиру, закручивающему в тысячи милых кудряшек золотые пряди Лауры; к Зефиру, от дыхания которого пришла весна, румяна и бела, и… любовь согрела — и в каждой божьей твари ожила[2].

Но ветер уносил на десятки шагов мою шляпу, трепал листы альбома, который я раскрыл с намерением сделать набросок в память об этом крае. Тучи пыли почти закрывали пейзаж, изрытый волнообразными неровностями местности, пустынной и суровой. В далекой дали еще виднелся купол Святого Петра, казавшийся вершиной огромного кургана. Радостно певшие на заре соловьи теперь молчали. Я не был печален, но и спокоен не был тоже. Лежал в том состоянии бездеятельности духа, которое предшествует меланхолии.

По дороге проходили два крестьянина. Один говорил другому:

— Завтра сыпанет дождь. Видишь те темные набухшие тучи вдалеке?

Я повернул голову в ту сторону, откуда дул ветер, и действительно увидел несколько маленьких вытянувшихся бурдюками тучек, похожих на пять-шесть черных мазков кисти.

— Проклятый ветер! Пусть Господь развеет предсказание этого мужлана!

Выжженные поля, сухие кусты, сморщенные листочки молили об обильных потоках влаги с небес, я же призывал солнце и луну. О милая Аврора, я принес бы тогда на твой изящный алтарь жертву в виде первых плодов с моего поля, в виде самой белоснежной овцы из моей овчарни и вдобавок сотни пастушков и пастушек Аркадии!

Неверным шагом и с неспокойной душой возобновил я свой путь. В Баккано я, наверное, поел, но где и что, не могу сказать. Память человеческая слаба, и вы должны меня простить. С другой стороны, героям — а я единственный герой моего рассказа — нет нужды насыщать свой желудок.

В девять вечера я оказался перед постоялым двором «Семь угодий».

Хозяин, человек с густыми бровями, непрерывной полосой шедшими от одного виска к другому, проводил меня в мою прекрасную, по его словам, комнату и зловещим тоном изрек:

— Доброй ночи.

В комнате была одна из тех огромных кроватей, что составляют предмет радости итальянских новеллистов XIV века. На дальней от двери стороне кровати я положил мешок и суковатый посох, поставил на ночной столик сальную свечу и коробку спичек и забаррикадировал дверь четырьмя стульями, но не для того, чтобы закрыть вход, а чтобы грохот разбудил меня, если кто-то захочет проникнуть в мою комнату. Приняв эти меры предосторожности, я улегся и проспал без перерыва до того часа, когда хозяин, как уже сказано в начале этой истории, пришел разбудить меня.

Итак, я заплатил по счету, но, прежде чем возобновить свой путь, ненадолго задержался под галереей посмотреть на затянутое тучами и грозившее ливнем небо. Тучи располагались по небу неравномерно; в одном месте они нагромождались черными сгустками, в другом — располагались редко, разогнанные ветром, оставившим землю, чтобы дуть в вышине, — они сверкали большими белыми пятнами, иногда сквозь разрыв давая проглянуть кусочку голубого неба. Поэтому интенсивность света и направление отражений менялись в зависимости от расположения темных и светлых масс; часто широкий мазок солнечного света радовал на мгновение склон холма, далекое строение, ряд деревьев на слабо очерченной равнине. Когда под лучами солнца мое тело и придорожные столбики отбрасывали тень на белую дорогу, душа радовалась, и я думал, что крестьянин, предсказавший за день до этого дождь, был той еще бестией. Но через минуту и на душе и на дороге стало невесело. Я посмотрел в сторону Непи и увидел на потемневшем горизонте широкую полосу из серебряных вертикальных нитей, они были похожи на следы от метлы по еще свежему грунту мрачного пейзажа этой местности. И действительно, не успел я дойти до середины пути между Монтерози и Непи, как сверху стали падать крупные капли, ударяя в дорожную мелкую пыль и поднимая ее на ладонь над землей.

Дорога быстро изменила цвет. Четверть часа спустя мои башмаки уже погружались в тягучую грязь; пропитав накинутый на плечи плед, вода омывала мои члены, намокшая одежда прилипала к телу. Увидев справа сельский дом, я постучал — никто не ответил.

Я обеспокоился. Среди возможных трудностей познавательного путешествия через папскую область до Равенны я совершенно выпустил из виду дождь, и поэтому неожиданно случившийся ливень угрожал нарушить все мои планы. Остановиться в Непи или в Чивита-Кастеллана до тех пор, пока дождь не утихнет? Или продолжить мой переход под разверзшимися небесными хлябями?

Со стен домов городка Непи стекали струи дождя, заставляя подскакивать жидкую грязь в образовавшихся у стен лужах. Я же шел по середине дороги, радуясь, что шагаю по упавшей с небес влаге, без сомнения имевшей то преимущество, что была она чистой. Городок казался покинутым: ни одного лица в окне, ни одного человека на улице, все двери на запоре. Висевшая над одной дверью на конце длинной жерди вывеска «Кофе и вино» оросила бальзамом мою переполненную желчью душу. Я вошел. Темнота. Присмотревшись и разглядев несколько столов и скамеек, я позвал… позвал громче… никто не отвечал; разозленный, я постучал посохом по столу, и только тогда из самого темного угла просторного помещения послышался короткий хрип. Я приблизился, увидел пару глаз и длинную белую бороду и услыхал голос такой глубокий, что он показался выходящим из глубин утробы, такой слабый, что, даже напрягши слух, разобрать его можно было с трудом. Я уловил несколько отрывистых слов, из которых понял, что старик парализован, не может сойти со своего стула, а сын вышел, оставив отца стеречь заведение. Я почувствовал, как мороз пробегает по моим членам, холодный пот струится по лбу, — наверное, это влага вызвала окоченение тела и духа. Я выскочил из заведения и по виа Фламиниа бегом добежал до Чивита-Кастеллана.

вернуться

1

Притчи Соломона. 6:9. (Здесь и далее — прим. перев.)

вернуться

2

Петрарка. Сонет CCCX. Перевод Е. Солоновича.