М. Алексеев
Большевики
Часть первая
Дорогой друг Федор!
Посылаю тебе нашу повесть… Увы — мне не удалось написать даже пятой доли ее… Боюсь, что и не удастся написать.
Я чувствую себя худо… Вдалеке от Москвы и друзей я лежу больной — меня уже третий месяц мучит тропическая лихорадка… Я уже не встаю с постели целый месяц…
И доктора уже не обещают мне выздоровления…
Ну, да не важно… Я свое отработал.
Жаль только, что не успел дописать книги…
Но я думаю, что кто-нибудь из друзей возьмется дописать ее. Материал у меня готов. План тоже… Нужно только его понятно изложить. Возьмись за это, Федюша…
Ты не поверишь, мне трудно писать… Еле шевелятся пальцы. Прощай, друг… Привет всем…
Михеев.
Темир-Хан-Шура.
Октябрь 1921 г.
Глава первая
Когда-то я и Борин работали на Урале. Вместе подпольничали там в крупном заводском районе. Работали дружно. Борин тогда был секретарем нашей организации. Ее вдохновителем. Его все работники любили, как отца и учителя. Ценили в нем товарищескую чуткость и отзывчивость.
Мы двое стояли во главе нашего подполья. Работали вместе на одном сталелитейном заводе. Жили в небольшой комнатушке заводского общежития. Правда, наша совместная жизнь не совсем отвечала правилам конспирации, но в этом глухом районе мы в маскировке не нуждались. По убеждениям управляющий заводом, да и почти вся администрация, были наши или близко стояли к нам. Среди них имелось много меньшевиков и немного эс-эров. Эти меньшевики и эс-эры частенько затевали с нами словесные битвы, но всегда без успеха. И уже тогда можно было видеть всю их гнилость. Но в те времена на Урале они хоть на словах, но казались революционерами.
Помню, как теперь, наши схватки с ними на нелегальных собраниях. Выступает кто-нибудь из них. Держит речь. Красота слога, остроумие, возвышенность, цитата сыплется за цитатой: «Маркс, Капитал, том I, 25 стр., 5-ая строка снизу… Анти-Дюринг, 53 лист 14-я строка сверху и т. д.».
Превосходство в тоне голоса, превосходство в фигуре и непременно на ораторе то инженерная, то какая-либо другая казенная форма. Совсем другими были наши выступления. Мы, правда, хуже знали «Капитал» и «Анти-Дюринга», плохо ораторствовали, но мы лучше их понимали жизнь, были близки рабочим массам и были на деле, а не на словах революционны. И мы всегда грубовато, но просто и понятно для присутствующих партийных рабочих, громили и побивали их фактами.
То, что говорили мы, рабочим было понятно и дорого. Они в любую минуту готовы были умереть за революцию, и рабочие в массе шли за нами.
Так протекали годы нашей уральской жизни…
Как теперь вижу завод. Он примостился в лесу у рудников между скалистых гор. В 60-ти верстах от завода находился уездный город, а ближе ни одного человеческого жилья. Зимою в заводской лощине было холодно, ветрено и мертво. В эти метельные дни по вечерам партийные кружковые собрания являлись нашим единственным развлечением. Бывало, бежишь из квартиры, попадая из сугроба в сугроб, и на бегу думаешь, как бы это пожестче отчитать меньшевиков и эс-эров.
Всего мы жили и работали в этом районе пять долгих лет. За эти годы я прошел хорошую школу. Борин выучил меня практике революционного действия, помог мне разобраться в трудных научных книгах. Потом мы расстались.
Борин уехал работать в Питер. Я же остался на старом месте. Никогда я больше не думал увидеть Борина. Но через восемь лет мы снова встретились в Москве.
Это было в Октябрьские дни. Там я, бок о бок с Бориным, дрался с юнкерами. В ночной уличной схватке я получил пулевую рану в грудь на вылет. Целый месяц лежал в госпитале между жизнью и смертью. Но потом поправился. Борин эти месяцы жил и работал в Москве. Я часто виделся с ним. Однажды я узнал, что он спешно назначен в Н. Предчека. По счастливому совпадению через несколько дней после его отъезда меня назначили на работу в тот же город заведывать губернским народным судом.
Приехал в город, ознакомился с людьми и обстановкой. Местная партийная организация оказалась немногочисленной и довольно вялой. Из стариков в городе работало 6 человек; двоих я знал хорошо по уральской работе. Они приезжали к нам из центра с поручениями, привозили литературу. Остальных я не знал. С первых же дней для меня стало ясно, что партийный состав губернии до чрезвычайности слаб.
— Ну Петя, придется нам здесь, как видно, поработать, высунувши язык, — сказал я другу.
— Сами-то мы мало что сможем сделать, если за все будем браться, — ответил он. — Нужно расшевелить, раскачать, разбудить организацию. Надо оживить ее работу… Вот наша задача.
За эту-то задачу мы и принялись с первых же дней.
Город, в который нас назначили на работу, был типичным российским провинциальным городом. Первые месяцы революции совершенно не изменили его вида; кривые улички, покрытые лужами и кочками высохшей грязи. Маленькие полудеревянные, полукирпичные дома, выкрашенные в серые тона. Во дворах и на улицах обилие разной живности: свиней, уток, цыплят, собак. Кривые телефонные и телеграфные столбы. Несколько чахлых акаций. Две базарных площади, огромные и грязные. На них два раза в неделю съезжались окрестные крестьяне с телегами, полными деревенского добра. На базарных площадях высились две больших новых церкви.
Под городом в садах протекала широкая, но мелкая река. Особенно достопримечательной являлась главная улица. До революции она звалась «Николаевской», но теперь была переименована в «Ленинскую». Эта улица постройками от других улиц почти не отличалась: несколько двух- трехэтажных домов одиноко торчали среди массы одноэтажных, приземистых с крылечками. Эта улица была замечательна своей шириной. Она казалась полем, разделявшим две деревни.
Горожане были типичными российскими обывателями. Верили слухам, плели обычные басни и сплетни на Советскую власть, на коммунистов, на вождей революции и главным образом на ЧК. Трусливому мещанину казалось, что этот орган пролетарского возмездия польстится на его заплеванную, загаженную жизнь просто ради нее самой. Создавая басни о невероятных ужасах, творимых в ЧК, это трусливое животное после само же боялось отражений своей лжи. Трусость и лживость были неотъемлемой принадлежностью всякого обывателя во все времена и у всех народов. В нашем городе, на первом году революции, обыватель жил и плодился по-старому, только сплетничал жестче и бессовестнее лгал. Городская интеллигенция оказалась в большинстве белогвардейской. В этом нам пришлось убедиться на собственном опыте.
Один старый большевик, сотрудник Губчека, от напряженной работы получил острое переутомление нервной системы. Однажды, после побоев, полученных им при поимке двух белогвардейских агентов, его нервы не выдержали. Он впал в истерию.
Помню, как теперь, тот день, когда мы провожали его в лечебницу. День стоял серый и ветреный. Ветер дул пронзительно, прерывисто. По дороге носились тучи пыли и песку, гнулись деревья. На Фролова было больно смотреть. Он хотел казаться спокойным, но его голос прерывался судорогой. Непослушные губы передергивались и дрожали. Мускулы лица находились в непрерывном движении. Он хотел казаться твердым, но рыдал. Хотел бодро стоять, но колени подкашивались сами собою. Прощаясь, он хотел пожать всем нам руки, но не мог. Его рука дрожала так сильно, что нам приходилось ловить ее на лету. Мы заботливо уложили его в коляску. Отъезжая, он все-таки сумел крикнуть нам: «Тов…варищи-и-и! Бор-и…и до…» Коляска тронулась, заглушая последние слова.
Ровно через две недели после его отъезда Петя передал мне потрясающую новость. Фролов по приезде в лечебницу, где-то в 60 верстах от губернского города, внезапно сошел с ума. Эта тяжелая новость сильно подействовала на всю городскую организацию. Но все мы в эти недели были уже подготовлены ко всяким тяжелым потерям. Мы видели, как перед нашими глазами разворачивалась гигантская классовая борьба. Практика говорила нам, что мало только совершать революцию, что самое главное — это в смертельном бою отстоять ее завоевания. Еще до отъезда Фролова белогвардейщина вышла на улицу. И с тех же дней мы стали работать точно в горячке. Этого требовал момент. Нас было мало, а врагов масса. Думать и жалеть о потерях было некогда. Мы приняли сумасшествие Фролова как совершившийся факт и подчинились его непоправимости.