Изменить стиль страницы

Сергей Снегов

Иди до конца

1

— Ты дурак, — разъяснил Щетинин. — Тебе сорок два года. Сколько ты еще собираешься работать на чужого дядю?

Он с осуждением смотрел на Терентьева. Они обедали на верхней веранде ресторана «Москва». В бокалах посверкивала хирса. Терентьев не любил портвейнов, но этот был неплох. Терентьев улыбнулся и отпил глоток.

— Дядя не совсем чужой. Мы не пауки, что ткут паутину для собственной пользы. Мне кажется, ты забываешь о цели наших работ.

Щетинин опорожнил свой бокал и налил снова. Он не переносил возражений.

— Я забываю только о том, что ты не разбираешься в простых вещах. Речь не о прекрасных общих целях, а о вполне конкретном печальном факте — тебя обворовывают. Ты трудишься, а другие твой труд используют для своих диссертаций…

— Если ты о Жигалове…

— Я не о Жигалове. О нем спорить нечего. Жигалов ясный. В институте давно острят, что его призвание — соавторство. Он лез в сотрудники, вползал в помощники. Теперь соавторство — его штатное право, с этим ничего не поделаешь. Он уже не примазывается, а привередничает — его упрашивают присоединиться, он раздумывает, иногда отказывает. Если хочешь, твоя беда именно в том, что он не напрашивается в руководители…

— Я тебя не понимаю, Михаил.

— Еще бы ты понимал! Ты даже не догадался, что я толкую не о Жигалове, а о Черданцеве.

— Ну, положим, не так трудно было…

— Брось! Даже мысли не явилось. Я вижу тебя насквозь. Удивляюсь, как ты с подобной проницательностью еще разбираешься в своих ионах. Все твердят, что ты талантлив. Если это так, то главная черта таланта — туповатость. Не спорь, не хочу слушать!

Он все больше сердился. Терентьев поднял бокал. Солнце выползло из-за купола Ивана Великого, и хирса вспыхнула, как подожженная. Щетинин отвернулся от Терентьева. Тот засмеялся и покачал головой. Все это становилось попросту смешным. Щетинин уверовал, что только его заступничество спасает Терентьева от непоправимых ошибок в обращении с людьми. Маленький, порывистый, страстный в словах и поступках, он с некоторых пор, забрасывая собственные дела, ревниво навязывал свою — не всегда приятную — помощь. Терентьев не мог набраться духу отклонить эту настойчивую опеку. Он боялся обидеть Щетинина, к тому же сознавал, что и вправду мог наделать промахов. В трудных случаях Терентьев отмалчивался или посмеивался, добродушная улыбка не раз смиряла разбушевавшегося друга.

— Итак, Черданцев, — заговорил Щетинин снова. — Это штучка с ручкой. Он хуже Жигалова. Тот честный склочник и соавтор. Такого еще можно терпеть, во всяком случае, легко нейтрализовать. А Черданцев — пролаза, проныра, прощелыга… Пробойный пройдоха!

Терентьев заулыбался еще шире.

— Все эпитеты начинаются с «про».

— Именно! Прохвост — одно слово! Ты его недооцениваешь. Такого пусти, он и Ньютона обдерет как липку. А Ньютон был умнее тебя, он не любил делиться неоконченными работами.

— Что же, отказать человеку в совете, которого он просит?

— Советы? Расшвыриваешь мысли, как окурки. Ходи и подбирай, а потом пиши книгу.

— Из подобранных мыслей книги не составить. А если и удастся, я от этого но обеднею.

— Хочешь, я скажу тебе такое, что тебя потрясет? Он отобьет у тебя Ларису, вот руби мне голову топором, если не так!

— Нельзя отбить того, чем не владеешь.

— Во-во! И не будешь владеть, пока Черданцев толчется около…

Разговор выходил за рамки обычной дружеской беседы. Терентьев сухо проговорил:

— Давай закругляться, нам скоро на ученый совет.

— Я ведь к чему? — сказал Щетинин, подзывая официантку. — Вижу твою слепоту и удивляюсь твоему простодушию. Люди хуже, чем кажутся, я в этих делах ясновидящий — проникаю на три метра в глубину. Не хулигань, Борис, плачу я! Девушка, мои бумажки лучше!

Допивая вино, Терентьев глядел на площадь. Сквозь частую металлическую сетку, опоясавшую веранду кафе, виднелись башни Кремля, улица Горького, брусчатка Красной площади. Человеческие реки текли по улицам, пересекали площадь — люди, свободно идущие куда хотят, люди — он так тосковал по ним в своем недавнем одиночестве! Терентьев улыбался, ему было хорошо от вида этих незнакомых людей — они казались игрушечно маленькими с высоты четырнадцатого этажа.

— До совета сорок пять минут, — сказал Щетинин. — По московским условиям это только-только, чтоб добраться.

В Охотном ряду толпа была такой густоты, что походила на движущуюся стену. Щетинин легко проник в подвернувшуюся расщелину между пешеходами, потянул за собой неторопливого большого Терентьева, их понесло, тесня к середине: шел час «пик», главный из «пиков» — окончание работы. Терентьева толкали с боков, давили сзади, отпихивали спереди. Это было как раз то, чего он желал. Каждый стремился поособь, никто не спрашивал, куда торопится другой, ни над кем не тяготела чужая воля, которая много лет предписывала Терентьеву все его шаги. А внешним выражением свободы был весь этот кажущийся беспорядок; Терентьев наслаждался и толкотней и давлением, сам толкался и напирал на впереди идущих, отпихивал нетерпеливых. Охваченный веселым озорством, он еще увеличил беспорядок движения, вдруг для чего-то начав проталкиваться к краю тротуара, потом снова к середине. На него с недоумением оглядывались, кто-то выругался сквозь зубы. «Чрезмерно большая личная свобода становится произволом, ибо ограничивает права других людей на их индивидуальную свободу!» — насмешливо подумал Терентьев философской формулой. Он постарался идти поспокойнее, не тесня соседей без нужды.

Щетинин не подозревал, какие ощущения одолевают друга. Щетинин изнемогал, старался вырваться из потока.

— И какого дьявола тебе понадобилось обедать в центре? — ворчал он. — У нас в обжорке не хуже, сколько раз проверял.

Терентьев не отвечал. Словами трудно рассказать о чувствах, надо было описывать в подробностях очень непростую жизнь — вряд ли бы захотел с ней сейчас разбираться Щетинин, он обычно довольствовался двумя-тремя фактами. Щетинин энергично свернул налево. Теперь их перетаскивало на другую сторону улицы, к Пушкинской, к остановке троллейбуса. Терентьев прикрыл веки. Не глядя, он безошибочно шел в нужном направлении, им командовала толпа, оставалось лишь подчиняться.

— Чего ты? — удивился Щетинин. — Вдруг зашатался!..

— Неважный портвейн, — ответил Терентьев, открывая глаза. — По вкусу хорош, а на деле подкрашенный спирт. Голова кружится.

2

Лаборантка Лариса Мартынова, чуть не плача, швырнула пальто на стенд. Шла седьмая минута десятого. Не было утра, чтоб Лариса явилась вовремя, это становилось обычаем — ежедневные получасовые объяснения по поводу минутных опозданий. Табельщики института дружно ее ненавидели, она врывалась, как раз когда запирали доску с неперевешенными номерками, и запальчиво доказывала, что их часы спешат. Терентьев защищал ее от нападок, при нужде она без ропота задерживалась в лаборатории целые часы, это вполне компенсировало утреннюю неаккуратность. Но директор института Жигалов не соглашался с Терентьевым — фамилия Ларисы часто появлялась на доске приказов в сопровождении выговоров, сменявшихся в стройной последовательности: простые, строгие, с предупреждением, с последним предупреждением, потом снова простые и строгие.

Сегодня Ларисе не удалось вырвать свой номерок у несговорчивого табельщика, это грозило новым вызовом к Жигалову и неизбежным очередным выговором. Она всхлипнула, упала на стул и сердито отвернулась от Терентьева. Он был в ответе за все ее жизненные неприятности.

— Проспали, Ларочка? — посочувствовал Терентьев. — У вас глаза опухли.

— Ничего не проспала! — огрызнулась она. — И не глаза, а веки. Всю ночь плакала.

— Опять в кого-нибудь влюбились? Кому же на этот раз выпало такое горе — ваша любовь?

Лариса с негодованием взглянула на него, на секунду прищурившись. Она была близорука, но скрывала это. Ей казалось, что очки уродуют лицо. Она легко ориентировалась среди нечетких силуэтов окружающего мира и даже в театр и кино не брала очков. Когда ей нужно было что-нибудь внимательно осмотреть, она прищуривалась — на мгновение, не больше, пристальный взгляд был короток и резок. Терентьев, не говоря ей об этом, часто удивлялся, как много и точно она успевает увидеть за время этого стремительного, как удар, взгляда.