– Жена его как предчувствовала… Ни за что уезжать от него не хотела. Страстно его любила. Трижды ей литер оформлял, даже разговаривать с ней перестал. Дождалась все-таки… На поминках ни слезы не уронила… Это я понимаю – горе. Я бабьим слезам не верю…

– Наверное, уедет теперь к детям, – сказал Лопатин.

– Не знаю, не спрашивал… – Рындин по-прежнему глядел себе под ноги.

– А вы когда теперь едете? – спросил Лопатин.

– А я теперь, выходит, не еду. Рапорт обратно взял. Так что передавайте от меня привет Москве. Сами-то вы едете?

– Попытаюсь еще сегодня, поездом.

– Значит, проститься с нами пришли?

– Не только. – Лопатин объяснил, что договорился с Иноземцевым показать ему свой очерк.

– Давайте мне, – сказал Рындин, протягивая руку. Но когда Лопатин вынул из полевой сумки очерк, покачал головой: – Я насчет этого ненадежный, если складню написано – обязательно увлекусь и какую-нибудь военную тайну не вычеркну. За одну статью в «Красном флоте» уже имел выговор. Пойдем вместе прямо к Сидорину – этот через свои очки ничего не проморгает…

Он сунул в карман черных флотских, заправленных в сапоги брюк кисет с махоркой и, грузно скрипя ступеньками, полез вместе с Лопатиным на верхний этаж к капитану первого ранга Сидорину.

23

За всю корреспондентскую жизнь Лопатина у него еще не было такого бешеного в смысле работы времени, как этот декабрь под Москвой, куда он вернулся в первый день нашего контрнаступления.

Когда фигура Лопатина в нескладно, по-бабьи сидевшем на нем слишком длинном полушубке появлялась вечером в коридорах «Правды», где теперь на четвертом этаже ютилась и «Красная звезда», дежурившие по номеру, радуясь, что он снова благополучно вернулся, с ходу поили его чаем и забрасывали вопросами: «Как там? Далеко ли прошли за Клин? Сильно ли разбит Калинин?

Много ли видел на дорогах побросанных немцами танков и машин?» Он входил в кабинет к редактору доложить о поездке, а через пятнадцать минут уже шагал по машинному бюро, пятная пол оттаявшими валенками. Он не решался диктовать сидя, боялся заснуть.

Просидев три дня под Волоколамском, пока город не взяли, и написав еще один очерк, Лопатин вылетел на южный участок фронта к Одоеву. Когда он прилетел туда, город был уже занят; по улицам проходили тылы освободившей его кавалерийской дивизии.

У самолета подломился костыль, его надо было менять; волей-неволей пришлось заночевать в Одоеве.

Город был сильно разбит поочередно немецкими и нашими бомбежками и на треть сожжен немцами при отходе. Во всех, даже целых, домах были выбиты стекла. По заваленным снегом улицам медленно шли люди, они останавливались около домов – своих и чужих, заглядывали внутрь через разбитые вдребезги стекла, пожимали плечами, некоторые плакали. Кое-где мелькали непривычно выглядевшие вывески учреждений и частных парикмахерских, с надписями на русском и немецком языках. Наконец Лопатин добрался до здания райисполкома и зашел к председателю, который уже полдня как вернулся сюда вместе с первым вошедшим в город эскадроном.

Это был пожилой, легко, не по-зимнему, одетый человек, властный, громкоголосый, закрученный делами и удрученный зрелищем бедствий, постигших его родной город. В комнате стояла полутьма. Выбитые стекла были залатаны фанерой; одна женщина домывала пол, другая – растапливала печку. Кроме стола и стула, в комнате ничего не было, но в соседней комнате не было и этого – несколько посетителей теснилось там, стоя или сидя на подоконниках.

– Жалко, раньше не пришли, – сказал председатель, отдавая Лопатину его удостоверение. – Хорошие люди были – секретарь подпольного райкома и еще двое оставленных тут нами товарищей.

– А где они?

– Уехали в штаб корпуса – сведения о немцах давать.

– Жаль, – посетовал Лопатин и добавил, что, наверное, с кем поговорить найдется – в соседней комнате ждут приема несколько человек…

– Человеки, да не те! – сердито хлопнув по столу рукой, ответил председатель странной фразой, значение которой стало понятно, только когда в комнату вошел первый из ожидавших приема.

Это был инженер горкомхоза, который, как выяснилось из последующего разговора, пустил при немцах выведенный из строя городской водопровод. Он пришел не по вызову, а сам, и держался спокойно, кажется не чувствуя себя особенно виноватым. Председатель райисполкома принял его наскоро, выслушал, стоя сам и не приглашая садиться, и, недружелюбно сказав: «Ладно, идите, мы с вами еще разберемся», отпустил.

– А с чем вы еще будете разбираться? – спросил Лопатин, когда инженер вышел.

– Как с чем? – поднял на Лопатина глаза председатель райисполкома. – Работал на немцев, сам сознается!

– Но водопровод-то, наверно, не только немцам был нужен, а и городу? – возразил Лопатин.

Председатель райисполкома посмотрел на него сердито, но неуверенно. «Ну что ты ко мне привязался? – было написано на его лице. – Оказался бы на моем месте, поглядел бы я на тебя».

– Я же говорю: будем еще разбираться, – неопределенно сказал он вслух и вызвал следующего из ожидавших – заведующего городской пекарней; он пек хлеб при немцах и, по первому впечатлению Лопатина, был прохвостом. Вслед за ним через комнату председателя прошли еще трое людей, остававшихся в городе на своих службах все время, пока в нем были немцы, – монтер с электростанции, врач из городской больницы и какая-то женщина, работавшая в карточном бюро и с рыданиями говорившая, что хотя она и кандидат партии, но что же ей было делать, когда у нее на руках грудной ребенок и мать-инвалидка!

– Что тебе делать было – не знаю, а что ты в партии была – об этом забудь! – сказал председатель райисполкома, судя по всему знавший и жалевший эту женщину и все-таки твердо уверенный в правоте своих слов.

– Что же мне теперь делать? – продолжала рыдать женщина. – Нам хоть карточку-то дадут теперь?

– Иди бабам помогай, другие комнаты мой, а то весь райисполком в навозе, как будто Мамай прошел, – помолчав, сказал председатель и добавил ту же фразу, которой заканчивались все его разговоры: – Потом разберемся!..