Изменить стиль страницы

— Поглощается.

— А!.. Ну, тогда и хуй с ними! Тогда, чем больше дадут — тем лучше! Чтобы по сто раз на продления не ездить. Я тогда сам попрошу, чтобы побольше дали! Виновен, скажу, раскаиваюсь. Влепите, блядь, по максимуму!! Хуй ли там мелочиться!

А что? Действительно, так и скажу! Кроме шуток. Что мне, в самом деле, на эти мудацкие продления каждый раз кататься? На хуй мне это надо? Лучше уж сразу получить года два — и сидеть спокойно. Как в рекламе: «Получил два года — и спи спокойно!» Решено, короче!

Получаю. «Преступник, — скажу в своем последнем слове, — не только имеет право на наказание, но может даже требовать его! Гегель, «Философия права», параграф сотый. Вот я, блядь, требую!! В натуре!»

Ну?! Должно сработать!

P.S. Только вот знают ли наши судьи, кто такой Гегель?.. И что такое «право»…

9 мая, пятница

Праздник, День победы. На Пасху яйца и куличи давали — может, и сейчас чего дадут? По сто грамм «фронтовых», например?.. Хотя впрочем, я-то ведь все равно не пью…

Костя после получения ответа на касатку стал каким-то более разговорчивым, что ли?.. Так что услышал-таки наконец целиком его историю.

— У нас тогда очень громкое дело было. Статьи в газетах были на целые развороты! «Гольяновская мафия», «Конец гольяновской мафии». И последняя: «Рябина на снегу».

— Так ты из гольяновских?

— Ну да!

— А где это, Гольяново?

— Рядом с Измайлово. Измайлово прямо через дорогу.

— А вы вместе с измайловскими или как?

— Ну, когда против кого-то внешнего — мы вместе. А так между собой тоже грыземся. Но сейчас всех гольяновских перебили. Пока я сидел. Трех прямо в бане из автоматов расстреляли. Потом в машине еще четверых…

— И сколько тебе лет было?

— Да пиздюк девятнадцатилетний был.

— И за что ты сел?

— За убийство мусора.

— Мусора?!

— Ну, да. Майора, из второго отдела МУРа.

— А зачем же вы его убили!?

— Да он просто в ненужное время в ненужном месте оказался! Мы там бизнесмена одного пасли, и тут майор этот… Сразу пистолет выхватил: «Стоять! Бояться!» А куда там «стоять»! У нас несколько грабежей и разбоев! Ну, мой подельник и… не растерялся. А у мусора этого мать — полковник милиции оказалась. Прикинь! И сам он какой-то известный. На доме, где он был убит, доска мемориальная сейчас висит, в натуре. И в музее мусорском он там в списки какие-то почетные занесен. Погиб, мол, в неравной схватке с такими-то бандитами. И наши фамилии! Подвига его описание. Как он смертельно раненый полз, истекая кровью, и номера нашей машины запомнил. И прочая такая же хуйня! А нас просто сдали с потрохами! И я прекрасно знаю, кто. Когда мусора потом нас взяли, у них уже полный расклад был. Кто и что делал.

Да-а!.. «Et voila comme on ecrit l'histoire!» (И вот как пишется история!) Про «героев-панфиловцев» я тоже, вроде, читал, что все это какой-то фронтовой корреспондент напридумывал. А на самом-то деле ничего этого вообще не было! Ни политрука Клочкова (или Клычкова?), ни «Велика Россия!..» — ничего! Все это «слова, слова, слова…»

Потом уже, задним числом и в спокойной обстановке сочиненные.

Интересно, у нас что, все подвиги такие? Приукрашенные?.. А может, кстати, и не только у нас? Может, иначе и вообще нельзя? В жизни ведь никогда не бывает так красиво и возвышенно. Все обычно проще и грубее. Прозаичней! Да и свидетелей, как правило, не остается. Особенно таких, которые стояли бы рядом с пером наготове и каждый жест и каждое слово тщательно фиксировали. Историки появляются только потом! А историки, как известно, склонны приукрашивать и драматизировать действительность. К ним вполне применима отрезвляющая формулировка, предложенная сэром Рональдом Саймом: «Historians are selective, dramatic, impressionistic».

(Историки освещают события избирательно, драматизируют их и стремятся произвести впечатление.)

— И дальше что?

— Дальше нас на Петровку привезли и бить начали. Господи, как же нас били! Особенно подельника, как исполнителя. Меня уж как пиздили, а его еще сильней! Его даже в проруби топили! Нас потом в тюрьме принимать отказались. Мы, говорят, живые трупы не принимаем. Они же все равно через два дня помрут! Мы все синие были! Все тело — сплошной синяк. Но на следующий день вдруг все справки появились.

Упал, мол, ударился… Так что приняли в конце концов.

— Как же бить надо, чтобы человек весь синим стал?

— Меня двадцать три дня били. Каждый день опера после работы вечером в ИВС приходили, заводили меня в комнату и били по несколько часов. Причем сами говорили: «Ты можешь молчать. Мы из тебя не показания выбивать приехали!» А я молодой был, неопытный. Это я сейчас знаю, что орать сразу надо. Если орешь — они как-то теряются и отстают. А тогда я все больше молчал, терпеть старался… А в конце опер открывает окно — а там второй этаж всего был — и кричит:

«Беги, я тебя застрелю! Все равно до суда не доживешь! Ты моего друга убил!»

— Я ты чего?

— Ах, ты, сука, думаю. И ломанулся!

— Ну, и чего он? Стрелял?

— Нет. Пиздить опять начал. Понтовался он. А я-то не понтуюсь!

— А дальше?

— Дальше суд был. Мне десять лет строгого, подельнику — пятнадцать. Этот приговор потом отменили «за мягкостью» и пересмотрели. Мне — без изменения, а подельнику — вышку. Он полтора года на Бутырке в шестом коридоре просидел, вышки ждал, пока Ельцин мораторий на смертную казнь не ввел. И ему вышак на пятнадцать лет заменили. Это тогда максимум был. В газетах потом писали, какие, мол, дескать, суды у нас мягкие приговоры дают.

— И что он, так до сих пор и сидит?

— Да. Но у него крыша там, в шестом коридоре, поехала. К нему мать на свиданку приезжает, а он ей говорит: «Мама! А меня что, убить собираются? Меня ведь обязательно убьют!» Она ему: «Ты что, сынок? С ума сошел?» Ну, в общем, конкретно крышу сорвало. А в тот день, когда ему вышку дали, у его отца как раз день рождения был, прикинь, пятьдесят лет. Юбилей. Ну, конечно, какое там празднование!

Так, сели узким кругом… А мусора под окно подъехали и прямо в окно из ракетницы выстрелили. У них квартира трехкомнатная была — полквартиры сгорело. В натуре. Племянница там маленькая, дошкольница еще — ожоги какой-то степени получила. В больнице потом лежала.

Прямо в открытую, на мусорской машине подъехали, не скрываясь.

— А потом тебя в этот Ульяновск отправили?

— Да. Специально выбирали, где самый плохой режим. Я когда туда ехал, я в столыпине единственный москвич был. А все остальные — семнадцать человек — местные. Ну, едем, они начинают: да москвичи все чуть ли не пидорасы… да мы!.. Все такие блатные! Потом стали за 41-ую статью разговаривать.

— Что это за статья?

— Когда в лагерь приезжаешь, тебя заставляют подписывать бумагу, что ты согласен работать два часа в неделю на благоустройство лагеря. Это 41-ая статья. Сейчас — 106-ая. Ну, в общем, решили, что никто подписывать не будет. Это не по понятиям.

Ну, приводят — я в отказ. Меня в карцер и начинают бить. А остальные все в тот же день подписали! Сразу же. А я-то не знаю! Мы же договорились!

«Никто не подпишет!» В общем, пиздили меня целую неделю, потом кум вызывает:

«Будешь подписывать?» — «Нет!» Ну, опять пиздить. Я все равно:

«Нет — и все!»

Тогда они приковывают меня к батарее наручниками, спускают штаны, кум говорит: «Ну, в общем, или подписываешь и в зону нормальным мужиком пойдешь, или опустим тебя сейчас — и опущенным пойдешь!» Ну, тут уж куда деваться…

— И долго ты просидел?

— Всего?

— Ну да.

— Семь с половиной лет. В тюрьме три, в Ульяновске два и в Стенькино под Рязанью — два с половиной. Ну, в Стенькино я уже как на курорте жил. Отдыхал.

— А чего ж так долго не переводился?

— Три раза запрос на меня приходил, а хозяин отказывал. Потом только, когда хозяин сменился, меня перевели. И то в обмен на какого-то бедолагу. Он в Ульяновск поехал. Мне потом пацаны в Стенькино сказали, что один тут вместо тебя поехал. Ну, уж, говорю, извините! Тут уж на чей хуй муха сядет! (Кому повезет.) Стенькино мне после Ульяновска вообще каким-то раем показалось! Режим свободный, на волю звонить можно… Жена несколько раз на свиданку приезжала. Она у меня самая красивая! Я таких, как она, вообще никогда не видел!