Живя под постоянным страхом и осознанием тайной власти над султаншей, ожидая и не имея сил дождаться угрожающего посланца от мертвого Ибрагима, Кучук постепенно начинал ненавидеть Хуррем. Первые свои доносы на нее он делал равнодушно, не испытывая никаких чувств к султанше, даже не завидуя ей, как другие, сам не веря ни в ее колдовство, ни в ее коварство. Но чем дальше, тем больше проникался теперь тупой и тяжкой ненавистью к этой неприступной женщине, считая, что все его несчастья начались по ее вине и нынешнее его угрожающее состояние — это тоже ее вина. Холодная и терпеливая ненависть переживает любую другую страсть. Кучук давно уже понял, что никто не придет по его душу, потому что Ибрагим, судя по всему, никому не сказал о своем доносчике с султанских кухонь; уже сменился после грека и один великий визирь, и второй, и третий, и, как началось это еще при Ибрагиме, Кучук готовил для них пищу и сам следил, как подается она садразаму, уже смеялся над прежними своими страхами и часто, запершись в своем закутке, выкладывал перед собой белый бараний череп, насмешливо обращаясь к нему: «Ох, Ибрагим, Ибрагим, минуло твое мясо! Глаза твои выскочили, уши твои отрезаны, осталась одна лишь кость!» Должен был еще добавить: «Когда-то и с нами такое будет!», но тут же прерывал свою речь. Пусть умирает кто угодно, а он будет жить, он хочет жить! Продолжал подслушивать, собирать сплетни, наветы, с годами добился такого совершенства в своем проклятом ремесле слежки и накопления тайн, что чувствовал себя чуть ли не всемогущим, зная обо всех все скрытое и открытое, без конца повторял про себя 59-й стих из шестой суры Корана. «У него — ключи тайного; знает их только он. Знает он, что на суше и на море; лист падает только с его ведома, и нет зерна во мраке земли, нет свежего или сухого, чего не было бы в книге ясной».
Некоторое время Кучук наслаждался скрытым состязанием с людьми Гасан-аги, которые собирали отовсюду вести, чтобы нести их султанше, не ведая, что в огромном пространстве Топкапы живет маленький, незаметный ахчи-уста, который тихо, но упорно собирает вести о султанше. Зачем? Для кого, для какой надобности? Теперь уже не знал и сам. Наслаждался своей тайной, потом почувствовал какое-то словно бы беспокойство, затем наступила обескураженность, а с течением времени пришла настоящая болезнь. Все, что попадает в человека, должно усваиваться, превращаться, оставлять после себя поживу, а ненужное должно удаляться, иначе смерть.
Кучук с ужасом осознал, что он только собирает, пряча в себе, собирает уже долгие годы, ни с кем не делясь, нагромождает в своей памяти словно бы для самого себя, для собственной утехи, в безбрежной гордыне своей сравнивая себя с самим Аллахом: «Не постигают его взоры, а он постигает взоры…» Много лет неразумно гордился он тем, что выслеживает каждый шаг могущественнейшей женщины в империи, наслаждался от мысли о своей исключительности, о своей неповторимости, о своем превосходстве. Живился вестями редкостными, особенными, отбрасывая общедоступное, точно так же как султан и вельможи позволяют себе есть мясо, жаренное на огне, потому что оно обладает более изысканным вкусом, хотя и теряет половину своей ценности. А вареное мясо, хотя и сохраняет в себе все свои питательные качества, испокон веков считалось едой рабов и черного люда. Вот почему он отдавал предпочтение жареному, опаленному диким огнем тайных знаний, и с жадностью пополнял их запасы, не зная ни меры, ни передышки.
Но ни от чего не освобождался Кучук, ничего не сгорало, все оседало в нем, как камень, как свинец, отравляло, душило, разило нечистотами, дымилось, клубилось адским дымом. Накопленные в нем доносы рвались наружу, как вырывается из человека все лишнее и ненужное. И чувствовал он уже себя будто неживым, несуществующим. С тоской посматривал на своих помощников по кухне, завидовал их спокойствию и беззаботности. Внешне жизнь была для него цепью томительных обязанностей, опостылевшего повседневного труда, а на самом деле каким же все это казалось благородным в сравнении с тем, что творилось в его падшей душе!
Может, так и скончался бы этот человек, собственно и не зародившись для жизни и мира в своей бессмысленной затаенности и бесцельной преступности, если бы не случай с султаном Сулейманом во время пышной встречи, подготовленной ему султаншей и их зятем Рустем-пашой.
Султан лежал без сознания в своих покоях, может, даже мертвый, султанша с сыном Баязидом и великим визирем Ахмед-пашой заперлись в куббеалты и никого туда не пускали, хотя все догадывались: советуется с сыном и садразамом, как захватить власть, кого устранить, кому снять голову, на кого положиться, кому не верить.
Но какие бы тайны ни были у людей и какими бы высокими делами ни были заняты эти люди, вечно не будут сидеть они без еды, вынуждены будут допустить к себе тех, кто должен их накормить, — так Кучук по праву ахчи-уста великого визиря все же пробрался в куббеалты вместе с подносчиками яств и напитков, распоряжался там, покрикивал на своих помощников, выказывал почтительность к высоким лицам, перед которыми оказался, и хотя не раз был с позором изгнан Баязидом, все же улавливал то слово, то взгляд, то даже молчание и, добавляя из своих неиссякаемых запасов тайных слежек, подозрений и подлостей, уже не сомневался: «Заговор». Собственно, он не слышал ни единого слова. И никто из евнухов не мог прийти ему на помощь. Потянул носом в куббеалты — вот и все его знания. Но разве дьявол не знает о Боге во сто крат больше, чем все святые? Кучуку уже слышались слова, даже невымолвленные, из простого разговора Роксоланы и Ахмед-паши о садах Топкапы сами собой слагались слова угрожающе-преступные: «Нужно свалить старое дерево и посадить новое». Заговор, заговор! Ничто не существует, пока оно не названо. Кучук был уверен, что султанша плетет заговор против падишаха, сообщников не надо и искать, они рядом с нею, теперь следует только назвать это, раскрыть, донести его величеству — и раздвоенная жизнь Кучука найдет свое оправдание так же, как виновные найдут наконец свое наказание. Ведь сказано: «Вкусите же наказание…»
Еще ничего не зная, Кучук уже был уверен, что раскрыл заговор. Теперь надлежало немедленно сообщить об этом. Но кому? Султану? Султан лежит то ли жив, то ли мертв, ни единой живой души к нему не допускали. Тогда кому же? Куда кинуться? К великому муфтию? У того только молитвы и проклятия, а тут нужна сила. К шах-заде Селиму? Но пробьешься ли к нему и станет ли он тебя слушать, в особенности когда речь идет о его родной матери?
Кучук метался в молчаливом нетерпении. Не с кем посоветоваться, не у кого попросить помощи, а время летит, каждая минута несет ему либо поражение, либо победу, а он жаждал только победы. Иначе зачем же все его чуть ли не двадцатилетние страдания!
В отчаянии и безысходности Кучук кинулся к султанскому зятю Рустем-паше. Прислуживал ему целых десять лет, знал, как зол теперь дамат на Ахмед-пашу, который забрал у него государственную печать, решил сказать визирю не всю правду, а только половину — об Ахмед-паше, а уж там пусть как знает. Если все закончится лишь тем, что дамат столкнет Ахмед-пашу и снова станет садразамом, то и тогда он, Кучук, будет иметь свою выгоду, может, будет считаться довереннейшим человеком у султанского зятя.
Рустем-пашу Кучук нашел сразу. С другими визирями паша слонялся по Топкапы, надеясь, что будет допущен в куббеалты, поэтому когда столкнулся во втором дворе с незадачливым своим ахчиуста, мало и удивился.
Кучук кланялся до самой земли, чуть ли не ползал перед Рустем-пашой.
— Тебе чего? — хмуро спросил тот.
— Хочу внести в преславные уши весть.
— Весть? — удивился Рустем-паша. — Таких, как ты, шатается здесь знаешь сколько?
— Весть о государственной измене, — прошептал Кучук.
Рустем схватил его за ворот, поднял, с силой опустил на землю.
— О чем, о чем? А ну, говори до конца, но если врешь, то самым большим куском от тебя остануться уши.
Кучук зашептал ему об Ахмед-паше, об убийствах, которые должны быть. Об угрозе жизни султана. Об…