Это чувство знакомо исследователю, делающему открытие, которое все перевернет, оратору, готовящему речь, которая создаст новую ситуацию. Ужасно бывает разочарование, когда люди обнаруживают или мнят, что обнаружили, что они стали жертвой иллюзии, что старое сильнее нового, что "факты" против них, а не за них, что их время, новое время, еще не пришло. Тогда дело обстоит не просто так же плохо, как прежде, а гораздо хуже, ибо ради своих планов они пожертвовали многим, чего теперь лишены; они дерзнули продвинуться вперед, а теперь на них нападают, старое им мстит. Ученый или изобретатель был человеком безвестным, но зато его никто и не преследовал, пока он не обнародовал свое открытие; теперь же, когда оно опровергнуто или заклеймено, он превращается в обманщика и шарлатана, увы, слишком хорошо известного; угнетаемый и эксплуатируемый теперь, когда восстание подавлено, превращается в бунтовщика, который подвергается особенно жестокому притеснению и наказанию. За напряжением следует усталость, за, быть может, преувеличенной надеждой - быть может, преувеличенная безнадежность. Те, кто не впадает в тупое безразличие, впадают в нечто худшее; те, кто не растратил энергию в борьбе за свои идеалы, теперь направляют ее против них же! Нет более неумолимого реакционера, чем новатор, потерпевший поражение; нет у диких слонов более жестокого врага, чем прирученный слон.

И тем не менее возможно, что этим разочарованным все же суждено жить в новое время, время великого переворота. Только они ничего о нем не знают.

В наше время фальсифицируется само понятие нового. Старое и древнее, появившись опять на повестке дня, провозглашает себя новым или его объявляют новым, когда оно подается по-новому. А подлинно новое, поскольку оно сегодня отвергнуто, объявляется вчерашним, мимолетной модой, время которой уже отошло. Новыми считают, например, методы ведения войны, а устарелым социальный строй, едва намеченный, никогда еще не осуществленный, при котором войны стали бы излишними. По-новому устанавливаются общественные классы, а мысль об уничтожении классов объявляется устарелой.

Но и в такие времена у людей не отнимают надежду. Ее только переключают. Прежде надеялись, что когда-нибудь можно будет досыта есть хлеб. Теперь позволительно надеяться, что когда-нибудь можно будет наесться камнями.

Среди мрака, быстро сгущающегося над горячечным миром, в кольце кровавых деяний и не менее кровавых мыслей, видя растущее варварство, которое, кажется, неудержимо ведет к, быть может, величайшей и страшнейшей из войн всех времен, - трудно вести себя так, как подобает людям, стоящим на пороге нового и счастливого времени. Разве не указывает все на приближение ночи и ничто - на зарю новой эры? И не следует ли вести себя так, как подобает людям, идущим навстречу ночи?

Что это за болтовня о "новом времени"? Разве не устарело само это выражение? Оно доносится к нам только в реве охрипших глоток. Сейчас именно варварство маскируется под новое время. Оно заявляет, что надеется продержаться тысячу лет.

Так не лучше ли держаться за старое время? Говорить об исчезнувшей Атлантиде?

Когда я на сон грядущий думаю об утре, уж не думаю ли я об утре прошедшем, чтобы не думать о завтрашнем? Не поэтому ли я занимаюсь эпохой расцвета искусств и наук - эпохой трехсотлетней давности? Надеюсь, что нет.

Сравнения с утром и ночью обманчивы. Счастливые времена приходят не так, как приходит утро после ночного сна.

НЕПРИКРАШЕННАЯ КАРТИНА НОВОЙ ЭРЫ

(ПРЕДИСЛОВИЕ К АМЕРИКАНСКОМУ ИЗДАНИЮ)

Когда я в Дании в годы изгнания писал пьесу "Жизнь Галилея", мне помогли при реконструкции птолемеевской системы мироздания ассистенты Нильса Бора, работавшие над проблемой расщепления ядра. В мои намерения входило, между прочим, дать неприкрашенную картину новой эры - затея нелегкая, ибо все кругом были убеждены, что наше время ничуть на новую эру не похоже. Ничего не изменилось в этом отношении, когда спустя несколько лет я совместно с Чарлзом Лафтоном приступил к американской редакции этой пьесы. "Атомный век" дебютировал в Хиросиме в самый разгар нашей работы. И в тот же миг биография основателя новой физики зазвучала по-иному. Адская сила Большой Бомбы осветила конфликт Галилея с властями новым, ярким светом. Нам пришлось внести лишь немного изменений, причем ни одного в композицию пьесы. Уже в оригинале церковь была показана как светская власть, чья идеология в основе своей может быть заменена другой. С самого начала ключом к титанической фигуре Галилея служило его стремление к науке, связанной с народом. В течение столетий народ по всей Европе, сохранив легенду о Галилее, оказывал ему честь не верить в его отречение, хотя уже издавна осмеивал ученых как односторонних, непрактичных и евнухоподобных чудаков. (Само слово "ученый" имеет слегка комический оттенок; в нем есть что-то от пассива. В Баварии люди говорили о "нюрнбергской воронке", через которую людям несколько слабоумным более или менее насильственно вливают чрезмерные дозы знаний - нечто вроде мозговой клизмы. Мудрее они от этого не делались. Даже если кто-нибудь на учености собаку съел, на это смотрели как на нечто противоестественное. "Образованные" - а этому слову присущ тот же роковой оттенок пассивной формы - говорили о мести "необразованных", о врожденной ненависти к "духу"; и действительно, к пренебрежению нередко примешивалась ненависть; в деревне и в пригородах к "духу" относились как к чему-то чуждому и даже враждебному. Но и среди "высших слоев" можно было встретить такое пренебрежение. - Существовал особый мир - "мир ученых". "Ученый" был бессильный, малокровный, чудаковатый субъект, "много о себе воображающий" и не слишком жизнеспособный.)

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ ПРИМЕЧАНИЕ К АМЕРИКАНСКОЙ ПОСТАНОВКЕ.

Надо помнить, что наша постановка осуществилась как раз в то время и в той стране, где только что изготовили и использовали в военных целях атомную бомбу, после чего всю атомную физику окутали глубокой тайной. День, когда была сброшена бомба, вряд ли будет забыт теми, кто пережил его в Соединенных Штатах. Войной, стоившей Соединенным Штатам многих жертв, была именно война с Японией. Войска отправлялись с западного берега, и туда же возвращались раненые и заболевшие азиатскими болезнями. Когда до Лос-Анжелоса дошли первые газетные сообщения о сброшенной бомбе, люди поняли, что это означает конец грозной войны, возвращение сыновей и братьев. И, однако, глубокая скорбь охватила огромный город. Автор пьесы слышал сам, как кондукторы автобусов и рыночные торговки выражали один только ужас. То была победа, но то был и позор поражения. Потом началось засекречивание гигантского источника энергии военными и политическими деятелями, что сразу встревожило интеллигенцию. Свобода исследований, обмен открытиями, международная солидарность ученых - на все был наложен запрет учреждениями, внушавшими сильнейшее недоверие. Крупные физики бегством спасались от службы своему воинственному правительству; один из самых известных ученых взял место учителя, вынуждавшее его тратить свое рабочее время на обучение элементарнейшим основам, лишь бы не работать на военное ведомство. Научное открытие стало постыдным делом.

ХВАЛА ГАЛИЛЕЮ ИЛИ ОСУЖДЕНИЕ ЕГО?

Некоторые физики говорили мне, и притом весьма одобрительно, что отказ Галилея от своего учения, несмотря на некоторые "колебания", изображен в пьесе как вполне разумный шаг, поскольку он дал ему возможность продолжить свои научные труды и передать их потомству. Если бы они были правы, это означало бы неудачу автора. В действительности же Галилей, обогатив астрономию и физику, в то же время лишил эти науки большой доли их общественного значения. Своей дискредитацией Библии и церкви они некоторое время стояли на баррикадах в борьбе за всякий прогресс. Правда, перелом все-таки совершился в течение последующих столетий и при их участии, но это был именно перелом, а не революция; скандал, так сказать, выродился в диспут между специалистами. Церковь, а с нею и все реакционные силы смогли отступить в полном порядке и более или менее удержать свою власть. Что касается самих этих наук, то они никогда уже не возвышались до своей тогдашней общественной роли, никогда уже не достигали такой близости к народу.