Елена Белкина
От любви до ненависти
Настоящая стерва
Глава 1
Я терпеть не могу выражения «бороться за любовь».
Нет, когда-то, в романтические времена, оно употреблялось в романтическом смысле: к примеру, родители принадлежат к разным сословиям или враждуют домами, а дети вдруг полюбили друг друга. Ромео и Джульетта, так сказать. Ну, и дети благородно борются за любовь. Чтобы в итоге или, как у Шекспира, помереть, или благополучно связать себя узами брака и начать через год-два друг друга жрать морально, обидевшись, что романтика кончилась гнусным, блин, бытом.
Я груба иногда, как мужик, но прекрасно знаю, о да, я прекрасно знаю, что мне это идет: внешность тонкая, изящная, в девичестве вообще херувимская. При такой внешности подобная грубость шармом называется.
Но я груба по-настоящему, без подделки, не для имиджа там какого-нибудь, а от природы. Во мне много жесткости. Я вообще типичная деловая баба. Я стерва. Я подчиненных, будучи редактором газеты, довожу до слез (девушек-корреспонденток) и до нервного мата (юношей-корреспондентов). Газета у нас не молодежная, а вполне серьезная, просто уж такой молодежный коллективчик подобрался, я в свои тридцать пять чуть ли не старше всех.
Серьезная-то серьезная, но все понимают, что хозяин, владелец ликероводочного завода, завел ее для собственного удовольствия и пользования. Поэтому резких политических движений мы не позволяем себе, сознательно стараемся пожелтеть, чтобы тираж раскупался, чтобы хозяин нас не разогнал. И — желтеем успешно.
Я стерва.
Но при этом — нежнейшая женщина и без любви, блин, прошу прощения, жить не могу.
О чем я?
Да, о борьбе за любовь.
Так вот, в наши неромантические времена под этим понимается борьба за то, чтобы завладеть человеком, захапать его.
И вот это-то при всей моей стервозности мне — претит. Сейчас, теперь.
И еще: я никогда не хотела быть брошенной.
Нет, это не еще, это — главное.
Я ненавижу это слово. Брошенная. Вещь. Тряпка. Нечто устаревшее. Негодное к употреблению. Выброшенное. Выкинутое.
Ни за что не соглашусь.
Лучше брошу первая.
Но — проморгала. Не успела.
Меня все-таки бросили.
А сначала именно боролась за него.
Да нет, за место под солнцем вообще.
Я приехала из маленького городка в этот большой миллионный город, красивая и умная, как черт, поступила на филфак (медалистка!), точно зная, что хочу после окончания стать журналисткой, газетчицей. Я была активистка, спортсменка и все остальное. Преподаватель античной литературы, молодой кандидат наук и доцент Петр Павлович Спицын сначала просто нравился мне, а потом поняла: влюблена. До истерики. Данные собрала в один момент: холост, умеренный бабник, может выпить, но в меру, родители потомственные торговые работники, живет сам по себе в двухкомнатной квартире с телефоном. И чтобы такое, блин, богатство досталось кому-то другому? То есть — другой? Да ни за что!
Хотя, естественно, на него многие покушались. И из чисто меркантильных соображений, и в сочетании с нормальным женским интересом: мужик-то, в общем, ничего себе — высокий, лицо умное и, как почему-то говорят, породистое. Это точно. В чем она, эта порода, не понять, но посмотришь: точно, породистое! (Хотя порода-то — торговая, так или нет?)
Я же, если бы не влюбилась по-настоящему, плевала бы на его квартиру и прочее. Клянусь. Потому что я стерва, да, но стерва с душой, и если уж сделаю что-то подлое, то исключительно по душевному порыву, а не по материальному расчету!
Тогда еще, если вы помните, существовали студенческие отряды, а также были поездки на сельхозработы с житьем в бараках под присмотром несчастных преподавателей.
После первого курса за тем, как мы днем перебрасываемся помидорами на поле, а вечерами дуреем от скуки и даже иногда пьем вино (за неимением на филфаке мужского контингента), наблюдал как раз Петр Павлович. Он прекрасно понимал, хотя у него руки чесались на юных красоток, что он на виду, что положение ему ни к кому приблизиться не позволяет. Я это тоже понимала. И вот уже неделя прошла, и никакой возможности не представилось даже словом с ним перемолвиться без посторонних.
Но я следила за ним, следила, как пантера, как рысь, как кошка камышовая, как хищная крокодилица; называйте как угодно, мне плевать, я ваше мнение не очень-то в расчет беру, мне главное — самой о себе знать правду.
И не упустила момента!
Он крепился, крепился и к концу первой недели не выдержал, захотел расслабиться. Было так.
Мы приехали на обед, сели за столы под навесом, вдыхая вонь коллективных щей и флотских макарон, сгоняя мух с нарезанного заранее хлеба, а Петр Павлович с невинным лицом (ну, например, как будто ему в туалет надо) — в сторонку, в сторонку. И почуяло мое ретивое, я тоже с невинным лицом — в сторонку, в сторонку, за домами, за домами, за заборами: следить. Он чуть ли не бегом — к магазину. И вскоре вышел с чем-то, завернутым в газету.
Все ясно, коварно подумала я, чуть в обморок не падая. Кажется, столько момента ждала, и вот этот момент близок, а я перепугалась. Нет, серьезно, на поле во второй половине дня мне плохо стало, меня на очередной машине с помидорами отправили отлеживаться в барак. Там скоро все прошло.
Лежу, сил набираюсь. Пришел вечер. Ужин. Посиделки. Песенки, басенки. В одиннадцать Петр Павлович предпринял, как всегда, обход, вдвоем с другим преподавателем, старичком Станиславом Родионовичем, о котором я не упоминала раньше за ненадобностью. Сейчас обойдут нас — и к себе. Они жили отдельно, в домике для сезонных рабочих: домик на две половины, с отдельными входами, что, сами понимаете, очень важно. Станислав Родионович, старичок глуховатый (что тоже важно), сразу же завалится спать, а Петр Павлович будет блаженствовать с купленной сегодня бутылкой водки (ибо ничего другого в свертке быть не могло!). Следовало не дать ему напиться. Ни в коем случае.
Я внимательно смотрела в тот вечер: не начал ли он уже? Нет, поосторожничал. Умница ты моя, любовь моя, до смерти желанный мой!
Мне везло в тот вечер: девчонки довольно быстро угомонились, я же шепнула на ушко одной из подруг (на всякий случай), что у меня платоническое свидание с молодым агрономом местного совхоза, с которым я до этого несколько раз на виду у всех (и у Петра Павловича, конечно) амурничала. Дескать, ничего не позволю ему, но хоть вечер скоротаю, а то со скуки сдохнешь тут. Подруга соглашалась, завидуя мне.
Итак, в полночь я стучала в дверь Спицы на. Он, естественно, затаился, не открывал. И свет был выключен. Нет меня. Сплю. Или гуляю. Имею право в личное время гулять по берегу гусиного тухлого пруда и на звезды любоваться?!
— Петр Павлович! — тихо сказала я. — Мне плохо! Петр Павлович! Может, «скорую» вызвать? А где ее тут вызывать, не знаете?
Он перепугался. Открыл, позевывая, делая вид, что я его разбудила.
— В чем дело?
— Плохо мне, Петр Павлович. Не знаю, в чем дело…
— У вас же аптечка есть!
— Девчонки куда-то задевали.
— А что? Сердце? У тебя вообще сердце здоровое?
— У меня все здоровое. Но нехорошо как-то. Голова кружится.
— На солнце перегрелась.
— Может быть. Я в отца, наверно. У него всю жизнь такие вещи. Дистония называется. Ну, то есть сосуды вдруг начинают себя плохо вести. Но он без лекарств обходится. Рюмочку водки выпьет, и все проходит.
— Серьезно?
Он купился! Я видела, что он купился!
И болезненно прислонилась к столбу, подпирающему навес над крыльцом.
— Самое смешное, — сказал Петр Павлович, — что у меня есть водка. Я тоже по рюмочке иногда на ночь. Бессонница. С вами нанервничаешься, а потом… Так что проходи, проходи, полечимся.
Бутылка была едва начата, наливал он мне без жадности, значит, не пьяница, уже хорошо! Налил и себе.