Изменить стиль страницы

Пален, без дальнейших околичностей, велел взять образ и принес его государю, который, прочитав надписи, ничего не сказал, но поехал в Гатчину с целью потребовать объяснений от своей матери. Как ни старался он смягчить дело, императрице все-таки пришлось оправдываться в своих намерениях, что было для нее крайне унизительно. Она заключила объяснения, приведенные ею в свое оправдание, словами: «Пока Пален будет в Петербурге, я туда не возвращусь!»

Государь вернулся из Гатчины лишь в субботу вечером и, не желая лично приказать Палену отправиться на ревизию Лифляндии и Курляндии, проработал с ним вместе в воскресенье все утро до обедни; после этого он велел позвать к себе генерал-прокурора и поручил ему передать Палену свое повеление приблизительно за час до обеда. «Я понимаю, — сказал Пален Беклешову, — смысл этого совета государя и знаю его источник. Доложите его величеству, что сегодня вечером в восемь часов его приказ будет исполнен мною, и я больше не буду в Петербурге».

Он сообщил о случившемся своей жене и заявил ей, что немедленно же потребует полной и безусловной отставки. Она сама написала молодой императрице о своем увольнении, чтобы иметь возможность сопровождать своего мужа. Пален пометил свое письмо Стрельной, и оно было передано государю рано утром, когда он только что проснулся. Указ об его отставке был обнародован в тот же день, так что меньше чем в 26 часов этот человек, считавший свое положение незыблемым, обладавший в такой высокой мере умом и тактом, обратился в ничтожество и был принужден праздно прогуливаться в своих имениях в сопровождении своей совести, веский голос которой теперь уже больше не будет заглушен лестью и шумом придворной жизни.

Наконец я решился уехать без дальнейших проволочек. Двухмесячного пребывания в знакомой уже раньше столице вполне достаточно, чтобы получить ясное понятие о системе правления, которую затем необходимо основательно изучить и с духом которой надо познакомиться на основании личного опыта. Я сделал все от меня зависящее, чтобы заручиться достоверными сведениями об отличительном характере нового правительства, и, по крайней мере, вынес то утешение, что я в состоянии без посторонней помощи заранее определить, в каком направлении будут сделаны дальнейшие шаги нашего нового монарха.

Я возвратился на лоно моей родины и моей семьи с двойным удовлетворением: я понял цену независимого положения и сладкого досуга.

По приглашению генерал-прокурора князя Голицына и выдающихся членов первой курляндской судебной палаты принять участие в разработке плана реорганизации присутственных мест и в редакции новых судебных уставов я отдался этому труду; таким образом, мой досуг, быть может, окажется не совсем бесплодным для моей родины.

Как благословляю я судьбу, удалившую меня из Петербурга задолго до наступления этого печального времени. Заметь я какие-нибудь признаки готовившегося заговора, я был бы принужден, в силу принесенной мною присяги и своих принципов, раскрыть ужасную тайну. Множество людей считали бы меня гнусным доносчиком, и как мои намерения, так и поступки были бы заклеймлены клеветой.

Но так как меня выслали <из Петербурга> задолго до ужасной катастрофы, то я избежал всех этих неприятностей, нисколько не изменив при этом моим правилам.

Теперь, находясь на покое, я посвящаю остаток своих дней дружбе, своим обязанностям и прелестям литературы.

Записки Августа Коцебу

Предисловие автора

В настоящее время благоразумие не дозволяет предавать печати эти листки. Я их пишу для потомства и полагаю, что труд мой не будет совершенно бесполезен. Я хочу и могу сказать правду, потому что имел полную возможность ее разузнать. Чтобы внушить читателю доверие к моим словам, мне стоит только познакомить его с тем положением, которое я имел при Павле.

Император поручил мне описать во всей подробности Михайловский дворец, этот чрезмерно дорогой памятник его причудливого вкуса и боязливого нрава. Вследствие того дворец был открыт для меня во всякое время, а в отсутствие государя мне разрешено было проникать даже во внутренние его покои. Таким образом, я был знаком во дворце с каждым, кто начальствовал или служил, приказывал или повиновался; значение же мое не было так важно, чтобы могло внушить осторожность или недоверие. Многое я слышал, а кое-что и видел.

Моим начальником по должности был обер-гофмейстер Нарышкин, один из любимцев императора, человек веселый, легкомысленный, охотно и часто в тот же час рассказывавший то, что государь делал или говорил. Он имел помещение во дворце, и как тут, так и в собственном его доме, среди его семейства, я имел к нему беспрепятственный доступ.

Графа Палена, бывшего душою переворота, я знал еще за многие годы до того в Ревеле, потом в Риге, когда он там был губернаторам, наконец в Петербурге на высшей ступени его счастия. С женою его я находился в некоторых литературных отношениях. Через ее руки многие из моих драматических произведений проходили в рукописи к великой княгине Елизавете Алексеевне, изъявившей желание их читать. Однако для получения верных сведений с этой стороны всего важнее была для меня дружба моя с коллежским советником Беком, который был наш общий соотечественник и притом во многих делах правая рука графа.

Другой приятель, через которого я узнавал некоторые из самых интимных обстоятельств женского круга императорской фамилии, был коллежский советник Шторх, известный автор многих уважаемых статистических сочинений. Он был учителем молодых великих княжон, пользовался их доверием и, что было весьма важно, дружбою обер-гофмейстерины графини Ливен.

Князю Зубову сделался я известен, еще когда он был фаворитом императрицы Екатерины. Он оказывал мне некоторое благоволение, и нередко случалось мне в его словах подметить интересные намеки. То же позволяю себе сказать и о тайном советнике Николаи, этом тонком мыслителе, старом государственном человеке и доверенном лице при императрице-матери.

Многими любопытными сведениями обязан я статскому советнику Гриве, англичанину, бывшему первым лейб-медиком императора, равно как и статскому советнику Сутгофу, акушеру великой княгини Елизаветы Алексеевны, который по своему положению и связям часто имел возможность отличать истину от ложных слухов.

Было бы слишком долго перечислять всех офицеров, полицейских и иных чиновников, вообще всех тех, которых я расспрашивал и допытывал относительно отдельных случаев, о коих они могли или должны были иметь сведения. Могу сказать с уверенностью, что хотя и было в Петербурге еще несколько людей, стоявших выше меня по своему положению и таланту (как, например, Шторх), но, конечно, ни один из них не превзошел меня в стремлении к истине, в деятельности и усилиях ее узнать. Усилия эти были необходимы, потому что никогда не видел я столь явного отсутствия исторической истины. Из тысячи слухов, которые в то время ходили, многие были в прямом противоречии между собою; даже люди, которые лично присутствовали при том или другом эпизоде, рассказывали его различно. Поэтому легко вообразить, какого труда мне иногда стоило, чтобы составить себе совершенно верное понятие.

Тут, к сожалению, рождается вопрос: если даже современник, свидетель и очевидец происшествия, знакомый со всеми действующими лицами, должен на первых же порах употреблять такие, нередко тщетные старания, чтобы напасть на след истины, то какую же веру потомство может придавать историкам, которые удалены были от места и времени происшествия хотя бы на несколько миль или годов? И должно ли удивляться, если и в этих листках, несмотря на затруднения, которые были побеждены, все-таки там или сям вкралась какая-нибудь неточность?

* * *

Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро. Все, что было несправедливо или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирялась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти залечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что все забыто.