Изменить стиль страницы

— Поселй, — тянул Афонькин.

— Да у тебя все огузье мокрое! — возмущалась дежурная.

— В дождь попал, с того лишь, — и голосом, набирающим силу: — Позвать мне заведующую!

Дежурная взвилась:

— Мне умирать некогда, а я тебе заведующую звать буду! Иди спать, где напился!

— А я в тайге напился!

Они долго препирались, я не стал ждать конца их перебранки и поднялся к себе в комнату. Через некоторое время в дверь ко мне постучали — и вошел Афонькин. Он выглядел трезвее и речь вел связно.

— Я, как сегодня у директора леспромхоза был, вас видел у него. Вероятно, вы начальник какой, ну рассудите же нас…

Я ответил, что он обознался, к директору леспромхоза я не заходил и никакой не начальник.

Афонькин не поверил, хитро прищурился, достал из кармана документы, протянул мне:

— Ну, рассудите же нас… Из погорельцев я… Чего он так со мной?..

Афонькин был из Мордовии, из русской деревни. Однажды жарким летом загорелся пустой сарай, ветер перекинул пламя на ближайшую избу, вспыхнула она — и полдеревни слизнул огонь. Изба, где жил Афонькин с отцом и матерью, тоже сгорела. Сами спаслись, а из добра лишь самовар вытащили да одежонку кое-какую. Плача, потом головешки перебирали, железные вещи находили — покореженные и обугленные.

Дали им, как погорельцам, пособие, да ведь на пособие дом не сладишь. Пристроил Афонькин своих стариков на время у родни, а сам завербовался на север, чтоб лесу на новый дом заработать.

В договоре его с леспромхозом отмечено было— обязан леспромхоз отправить стройматериалы в Мордовию железной дорогой, когда истечет срок контракта.

Афонькин старательно работал. У себя в деревне он слыл хорошим печником, и здесь, на севере, его мастерство в почете было: то печь где переложить, а то и новую поставить. Вина не пил, разве что по праздникам.

Год с лишком минул, месяцев восемь до истечения контракта оставалось. И тут получил он письмо от родителей. «Сынок наш, — писал отец, — все крепились мы с матерью. Понимаем, что ради нас поехал ты в холодную страну работать, да уж мочи нашей больше нету. Живем у родственников не нахлебниками, трудимся с матерью оба, а не угодить никак на них. Все-то их стесняем, все-то на пути их встреваем. Уж второй месяц переселены в чуланчик, оно бы и ничего, да зима наступит, а тут дыры в полу и стенах, — снег, верно, захаживать станет. Я, знаешь, человек солдатский, стерплю, коли ненадолго, а матери худо, ото всего вздрагивать зачинает… К тому пишу, что не могло бы твое начальство поране нам лес отгрузить, до срока твоего. Надо, так и сам им письмо напишу, объясню, что ты парень честный, все по норме отработаешь…»

Отпросился у бригадира Афонькин на один день и поехал в дирекцию с отцовым письмом, чтобы сделали ему некоторую уступку. К директору явился.

— Иван Иванович обедает, — секретарша ему.

«Ничего, подожду», — подумал Афонькин.

Он прошелся по поселку, встретил знакомого, пивком с ним побаловался, попутно свое дело рассказал. Тот хлопнул Афонькина по плечу:

— Порядок будет!.. А если он что-либо заупрямится, ты ему прямо по кодексу давай: «Человек человеку — брат» — и тут уже твоему директору деваться некуда.

Снова отправился Афонькин в дирекцию. Секретарша не пускает:

— Совещание с представителем из области. Ждите.

Ждал Афонькин, ждал и спрашивает:

— А ежели они до конца рабочего дня совещаться будут?

— Тогда, пожалуйста, завтра. Прием с девяти до одиннадцати по личным делам, — очень вежливо ответила секретарша.

— Да я из тайги, с лесопункта. Сегодня отпустили, а завтра не явлюсь — прогул зачтут. А мне никак нельзя с прогулами быть.

— Всем нельзя, гражданин, — уже суше сказала секретарша.

Афонькин сидел почти до конца рабочего дня.

— Как же быть? — взмолился Афонькин.

Секретарша взглянула на него, как будто впервые увидела:

— Завтра, гражданин. С девяти…

Афонькина прорвало — он чувствовал, что к нему несправедливы, а ничего сделать не может.

— Волосы завила — и думаешь: всех умней!

Афонькин открыл дверь в кабинет. Секретарша впорхнула следом:

— Он самовольно и еще грубит!..

— Вот у меня письмо от родителей, — невнятно сказал Афонькин.

— Пить надо меньше, — ответил директор.

— Да я нисколько… У нас дом сгорел… Я потому и тут… А прошу дать мне лес сейчас… Честь по чести будет… — путано объяснил Афонькин, и директор поморщился. Он взял документы Афонькина, бегло их просмотрел и вернул спокойно.

— Чего ж тут говорить — через восемь месяцев расчет сполна. А сейчас — за какие глаза? Надо заработать сначала.

— А как же отцу с матерью быть? — растерянно спросил Афонькин. — Вы письмо их прочитайте.

— Ну, знаете, если я стану читать все родительские письма — работать некогда…

Афонькин повернулся и, пряча конверт в карман, неуклюже вышел из кабинета.

Он побрел по мосткам, завернул в орсовский магазин и купил перцовки. Спустился к реке, сел на перевернутую лодку, выпил, стал в подробностях вспоминать прошедший день. Перечитал письмо, и глаза его наполнились слезами. «Нет, — думал Афонькин, — если бы начальник все узнал, о чем пишут отеи с матерью, он бы дал лесу сейчас. Просто обязательно надо, чтобы он прочел. Переночую, а утречком к нему, он на порог — и я тут же. Прогул, конечно, впишут, ну, да коли лес дадут, уже не так страшно…» Бутылка обмелела, а Афонькину стало легче на душе, он верил в свой новый план, верил, что начальник, прочтя письмо, никак не откажет.

Афонькин отправился на ночевку в Дом приезжих, где я его и застал.

Он излагал мне свои горести, сидя в нашей комнате за столом. Я все-таки казался ему тем человеком, которого он приметил у директора.

Через сорок минут отходил наш пароход на Карпогоры.

— Вы ложитесь на мою кровать, я рассчитался, а дежурная уже вроде ушла. До утра и проспите…

Он поблагодарил и стал раздеваться, стянул через голову рубаху, взъерошив волосы. Таким он и остался в моей памяти — обнаженный по пояс, с молочно-белой незагорелой кожей, лишь шея и выпирающие ключицы обветрены и черны, кудлатый, пьяненький и убежденный, что завтра он уже обязательно заставит начальника прочесть письмо.

…А через несколько дней, когда я был уже в совсем иной местности, неожиданно вновь предстала передо мной судьба Афонькина, и с каким-то обостренным угрызением совести я подумал, что ведь мог бы пойти с ним к директору, что ведь мог бы… Да не сделал ничего— может быть, из торопливости, может быть, из лености… И еще я подумал — какой печальной станет моя жизнь, если человеческие печали я буду провожать равнодушным взглядом, так, как провожают взглядом облака.

IV

Теплоход оказался небольшим, с двумя пассажирскими салонами. Но местные жители все почему-то устремились лишь в носовой салон. И мы со всеми. Устроились у окна возле маленького откидного столика.

По берегам Пинеги отвесными стенами высился красный известняк; косматые ели с полуразрушенными корнями свисали над водой. Порой камень громоздился столь прихотливо, что берега напоминали развалины города.

Над рекой потемнело. Перевалило за полночь. Мы клевали носами. Рослый пинежанин, который весело пересаживался с лавки на лавку, сказал нам доверительно:

— Чего так неловко дремлете? На корме никого нет, там на лавке и выспаться можно…

Мы прошли через весь теплоход, спустились в кормовой салон. В нем действительно никого не было. Да вряд ли кого сюда можно было и заманить — свежий ночной воздух вместе с дождем сквозь разбитые стекла врывался внутрь. Под нами грохотало машинное отделение. Пришлось возвратиться назад. Но… на нашей скамейке, развалясь и причмокивая во сне, спал пинежанин, добрый наш советчик. Пассажиры потеснились, и мы кое-как приткнулись возле прохода.

Рядом со мной сидела женщина с девочкой. Девочку она заботливо уложила на скамье, прикрыла.

Я приметил эту женщину еще при посадке. Она пришла почти к отплытию, вела девочку за руку. Я видел, как она спускалась с косогора по берегу — в белом пальто с голубыми горошинами, перетянутом в поясе. Шла она чуть покачиваясь, степенно. Но когда приблизилась, я разглядел ее бледное лицо, морщинки трещинками пробегали по щекам, сходясь в уголках губ. Удивляли глаза: один серый, выпуклый, ясный, а другой — сокрытый мутной пленкой, водянистый. Людское внимание раздражало женщину — наверно, поэтому она наклонила голову, чуть отводя ее в сторону. В толпе отъезжающих ее знали.