Изменить стиль страницы

Рогов рванул дверь и выскочил в коридор. Из соседней каюты вышел Малинин. Вид у него был испуганный и ошарашенный.

— Стол? — быстро спросил Рогов.

— Что стол, — Малинин неожиданно по-детски всхлипнул. — Моя диссертация…

И тогда Рогов прислонился к теплой переборке коридора и засмеялся. Сначала хмыкнул негромко, потом еще и еще: не мог сдержаться, потом захохотал громко и весело. И вместе со смехом проходило дикое напряжение, в котором — он и сам не подозревал об этом — Рогов находился последние два часа. Пусть это была истерика — называйте, как хотите, — но именно она-то и развеяла все сомнения и колебания, гипотезы и идеи, все, кроме одной — бежать. Бежать скорее, изо всех сил.

Малинин — тут надо ему отдать должное — не бился головой об стену, не рвал на себе одежды, не хватал любимого начальника за грудки и не требовал сатисфакции. Он скромно ждал, пока любимый начальник отсмеется, а когда Рогов затих, вытер слезящиеся от смеха глаза, Малинин спросил его:

— Как у вас со здоровьем?

— Отлично, — сказал Рогов. — Лучше не бывает. А диссертацию вашу «плесень» сожрала. И стол и стул. А бутылкой с боржоми побрезговала. И пресс-папье тоже.

— Что же, она только дерево жрет? — спросил Малинин.

— А что? — удивился Рогов. — Вполне возможно. В вашем мире допустимо любое предположение, даже самое глупое. И не расстраивайтесь, ради бога: приключение стоит пачки листов, которые, кстати, нам с вами нетрудно восстановить…

Его оборвал взрыв. Потом еще один и еще. «Миклухо-Маклай» дрогнул и двинулся медленно, с трудом. Громыхнул еще один взрыв, и судно чуть заметно прибавило скорость.

— Пока мы не вошли в тайфун, надо бы эту гадость собрать, — сказал Рогов Малинину. — Скажите Артуру, пусть пошлет ребят пройти по каютам. А то мы так до Владивостока не доберемся: «плесень» все сожрет.

Малинин пошел по коридору, приноравливаясь к неровному ходу судна. А Рогов закрыл глаза, прислонился к переборке и ждал. Потом мимо него пробежали посланные Артуром матросы. Кто-то спросил на ходу:

— Вам плохо, Павел Николаевич?

Рогов покачал головой отрицательно, глаз не открыл, стоял расслабленно и слушал двигатель. Тот работал ровно и сильно, и судно шло все быстрее: видимо, «плесень» не успевала «сплотиться» вокруг него. А позже в гул двигателей вошли другие звуки: грохот волн, свист ветра. А спустя секунду «Миклухо-Маклай» дернулся, качнулся, прыгнул вперед и вниз, будто в пропасть. И Рогов не устоял, грохнулся на металлический пол, прижался к нему щекой. Потом поднялся и, держась за стены, пошел к трапу на палубу. Судно вошло в тайфун, далекая синева его стала близкой и понятной чернотой бури, и Рогову захотелось на воздух — просто подышать соленым и мокрым ветром, обыкновенным земным ветром.

Сергей Абрамов

Приключения на Лесной улице

1. Дождь

Сначала пришёл ветер. Пришёл неторопливо и властно, перевернул во дворе баки с мусором, поднял в воздух и понёс смятые вчерашние и позавчерашние газеты, выбил стёкла в гараже и, если бы смог, наверно, выгнал бы оттуда инвалидный «Запорожец», старый «Москвичек» и две «Волги» цвета самой реки.

Ветер пришёл и ушёл — так же неожиданно и странно. И тогда пошёл дождь. Нет, не пошёл — не то слово: упал на землю, ударился о её сухую корку и о корку асфальта, встал стеной между мною и остальным миром. Стена была ощутимо твёрдой, и мне стоило немало усилий убедить себя в том, что ощутимость эта обманчива, нереальна, как нереален тропический ливень в Москве.

А что, собственно, знал я о тропических ливнях? Нет-нет, я не бывал в тропиках, я даже до Поти не доезжал.

А дождь висел предо мной, именно висел, иначе как же объяснить поразительное: он не нёс с собой привычного ощущения стремительности, движения, переливов и всплесков. Если говорить точно: дождь молча висел. Ну, сбросили откуда-то сверху непрозрачную тяжёлую занавеску, загородили мой дом, завесили — от дворовой суеты, от криков детворы, от лая ненавистных управдому собак, которые нагло топтали «общественные травонасаждения». Их тоже отрезал от меня дождь: он начинался сразу от балкона-лоджии, и сквозь его серую массу ничего не проглядывалось.

Конечно, бред, бред всё это! Перемахни через балкон — всего лишь первый этаж, — нырни сквозь стену дождя, не бойся замочить рубашку и джинсы, опровергни фантастику: это только дождь, дождь — и ничего больше!

Но странная штука: я боялся шагнуть сквозь открытую дверь на балкон, боялся протянуть в дождь руку и не понимал причин этого страха.

— Ну что же ты, — сказал я себе, — не трусь, парень, ведь это только дождь, и ничего больше…

Слабая попытка самовнушения неожиданно помогла: я ступил на бетонный пол лоджии и подставил ладонь под дождь. То есть это я решил, что подставил. А по правде говоря, окунул. Как можно окунуть руку в пруд, в молоко, в туман наконец… И она пропала, как отрезанная. Я испугался и отдёрнул её. С рукой ничего не случилось. Я рассмеялся натянуто и тут только заметил, что рука — сухая. Даже капли не осталось на коже: дождь впустил её и легко отпустил, наглядно продемонстрировав школьный опыт на тему «несмачиваемость поверхности».

Суетливые годы моей теперешней журналистской профессии, оказывается, не убили во мне духа экспериментаторства, рождённого прежней профессией. Я ещё раз «окунул» руку в дождь и получил полное подтверждение опыта номер один. Проделав серию таких несложных опытов, я сел на табуретку, забытую на балконе, и попытался систематизировать увиденное.

Итак, первое и несомненное: странному дождю предшествовал вполне обычный, может быть чересчур сильный, ветер. Так начинались миллиарды дождей, и ни у кого это удивления не вызывало. Как, впрочем, и у меня. Несомненно и второе: сначала дождь был и вправду дождём — ливневым, бушующим, незнакомым, но всё-таки дождём. А третье… Третье, пятое и так далее в моём сознании укладывались плохо. Сначала звуки: они пропали сразу и напрочь — всё без исключения, как будто дождь был звуконепроницаем. Так не бывает, это ясно. Потом видимость: каким бы тропическим-супертропическим ни был ливень, но уж кусты у балкона я бы увидел. Ну не все кусты — хотя бы смутный силуэт их. И, наконец, это не было водой…

И это «наконец» меня совсем подкосило. Я сидел на табуретке и бессмысленно смотрел в серую стену. Стена висела неподвижно и страшно. Или, если хотите точнее, стояла неподвижно. Как, впрочем, и полагается вести себя порядочной стене.

Я встал и пошёл через комнату к двери, вышел на площадку и позвонил в соседнюю квартиру. Моим соседом был пожилой и щуплый композитор, который, конечно, не мог бы помочь мне разобраться в ситуации. Но он-то мне и не был нужен. А рассчитывал я на его сына-студента, который заканчивал физфак и, по-моему, кое-что смыслил в разных естественных науках.

Сын сидел дома один и слушал магнитофонных бардов. Барды выли под гитару всякие слова, предназначенные хватать слушателя за душу. Но моя душа в данный момент была занята другим.

— Ты в окно смотрел? — спросил я студента, которого маньяк папа назвал Иоганном, вероятно, в честь великого органиста из собора святого Фомы.

— Смотрел, — сказал Иоганн, в просторечии Ганя.

— И что же ты там видел?

— Дождь идёт, — равнодушно сказал Иоганн-Ганя. — А что?

Меня просто поразила безграничная нелюбопытность молодости.

— Протри глаза, физик! — гневно сказал я. — Какой же это дождь?

— Что же это, по-вашему? — обиделся нелюбопытный Ганя. — Может быть, салют? Или звездопад?

Нехитрое остроумие, абсолютно не подходящее к моменту, вконец разозлило меня. Я отстранил Ганю, прошёл в комнату с бардами и указал на окно:

— Любуйся, физик…

— Как здоровье? — спросил грубый физик.

Я посмотрел в окно и подумал, что здоровье моё явно пошаливает, чтоб не сказать больше: за Ганиным окном шёл обыкновенный — даже не тропический — дождь. Он был несильным и тёплым, потому что мальчишки носились босиком по лужам на асфальте, а их матери не обращали на это никакого внимания.