Зона пуста, кое-где из бараков выходят надзиратели. Паштет приводит меня к вахте. У своего кабинета стоит Обжираускас.
— Что случилось?
— Вот поймал, после отбоя читает, спать не хочет — не наработался!
Обжираускас узнает меня:
— Ага, это ты! Правильно привел его! Сейчас наработается! Статей у него сколько: немецкий офицер, шпион, антисоветчик, мозгокрут… Он еще и агитирует! Его в режимку надо!.. — и так далее в этом духе. Он дает окаменевшему Паштету такую характеристику моей персоны, что меня, наверно, пропустили бы прямо в ставку Гитлера, будь правдой хотя бы половина сказанного. Видно, кто-то очень уж старается доносить на меня и плетет небылицы: в лагере сексотам верят больше, чем документам.
Я стою возле вахты в ожидании приговора. Паштет пошел совещаться с дежурным. Им оказался долговязый, угрюмый Волченко.
— Нехай долбит лед возле вахты, — говорит он, — а там побачим. Снег на тропе к вахте затвердел как цемент, я орудую ломом и киркою. Только что в зону вошли слесари из гаража — последняя бригада. Стоит мне отставить лом, чтобы передохнуть и погреть руки, как с вышки окрик:
— Давай, давай, филон!
Теперь двигаюсь к вахте, от которой я, долбя, удалился на несколько десятков метров.
— Куда ты?
Я поворачиваюсь и кричу вверх:
— За лопатой, гражданин начальник (раз погоны, значит, начальник)!
Разбрасываю выломленные комья обледенелого снега. Потом принимаюсь за крыльцо — вблизи вахты все же теплее, высокий забор защищает от ветра.
Полночь. На вышке сменился часовой, из зоны выходят Паштет с Перебейносом.
— Ты чаво тут ковыряешься?
— Это я его поймал, читал после отбоя, — похваляется Паштет.
— Молодец! Ну, ты, работай, работай!
Шаги затихают. Откуда столько льда под окном вахты? Конечно, они сюда выливают остатки чая и, наверно, грязную воду, когда моют пол. Я ставлю лом с киркой в глубокий снег и прячу руку под рубашкой, озираясь наверх. Новый часовой молчит. Отогреваю вторую руку, первая отошла и ноет, пальцы болят, будто их протыкают иголками. Стоять тоже холодно, и я опять принимаюсь долбить.
— Какого хрена стучишь? — Волченко приоткрыл дверь и высунул рябое лицо.
— Вы велели все очистить, гражданин начальник.
— А тропу кончил?
— Давно, гражданин начальник!
— Тогда чего еще ждешь? Иди себе спать, инструмент поставь под окном!
Я вернулся в барак, удостоверился, что Паштет не конфисковал мою книгу, и, забравшись наверх, мгновенно уснул.
— Первая, вторая, третья!
Мы шагаем пятерками через вахту, наши карточки откладываются… Обед, съем, шмон, поверка, три раза в месяц баня, работа, изредка важные события и ежедневно новые «параши» — слухи, иногда совсем несуразные, возникающие неизвестно где. И каждый новый год конфиденциальный вопрос того или иного эстонца, латыша или бандеровца:
— Как ты думаешь, в этом году будет война?
У них, двадпатипятилетников, не было другой надежды раньше освободиться.
Каждый квартал записи в зачетных книжках, долгие разговоры о том, что делать, если отпустят на волю. Так складывались дни, месяцы. Я уже третий год здесь, под сенью двугорбой сопки… Изредка мы провожали до вахты несколько человек с фанерными чемоданами в руках, их тщательно обыскивали, потом сажали в грузовик и увозили в Ягодный, где выдавали удостоверение со многими маленькими квадратиками. Каждые две недели в комендатуре ставили на квадратик печать.
А мы продолжали ходить на сопку. Я замерял, объяснял бурильщикам, как направить забой квершлага, лазил по выработкам, подсказывал бригадирам, где лучше прибавить в нарядах объемы, хлебал свою баланду и жалел, когда сменился мой маркшейдер. Вместо Аристарова появился молодой, неопытный Семиволоков. Он, правда, не обижал, приносил еду и папиросы, но часто ошибался в расчетах, меня же давно в «американскую зону» не пускали, и проверить их в маркбюро я не мог. Приходилось планы много раз переделывать, а нередко и нарезанные выработки, и зачастую брать вину на себя.
Март. Мой шеф с февраля лежит в больнице, я работаю один. Только пришел в контору — телефонный звонок. Бергер берет трубку.
— Тебя, Петер! — Прикрыв трубку ладонью, Борис шепчет: — Брауне, очень сердитый…
— Сколько осталось, пока выйдет третий восстающий?
— Несколько метров, Виктор Андреевич! Они утром палили, уходку теперь не измеришь — газ будет до обеда!
— Вентиляции нет во всей штольне, газ стоит сутками, и он — «несколько метров»! На разрезе всего восемь метров до поверхности и работали пять дней! В управлении ругают, только что звонили, а вы там мышей не ловите! Так и передай Титову! Вчера почему не сообщили уходку?
— Виктор Андреевич, вчера меня не выпустили — выходной. Спросил бурильщиков, но они не знают, сколько рвало. И сегодня не зайдешь, газ! Пойду в обед, передам…
— Сводку в одиннадцать требуют! Послушай, может, как-нибудь попытаешься, а? Определи хоть на глаз, сколько осталось, метром ошибешься — не беда. Что-нибудь надо же ответить, у них главк требует, в Москве уже жужжат… Я мысленно прикидываю.
— Ладно, Виктор Андреевич, но точность не больше полуметра, рулетку навряд ли смогу протянуть… Как спущусь, позвоню, авось не поймает меня опер.
— Ты что, в газ полезешь? — сомневается Бергер. — Смотри, там до обеда никого не будет!
— Ничего, пройти всего метров шесть до восстающего! Взгляну и обратно!
Я шагаю по пустынной штольне, поворачиваю в лабиринт старых выработок и скоро встаю под восстающим. Над головой узкий колодец с редкими растрелами — заклиненными бревнышками вместо лестницы. Десять метров вверх, потом короткая шестиметровая рассечка и злополучный вентиляционный восстающий, который скоро, выбившись на поверхность, должен обеспечить сквозняк в штольне, за несколько минут вытягивающий после взрыва ядовитые газы. Я проверяю на боку аккумулятор в плоской коробке — головка фонаря надо лбом, прицепленная к шапке, не зажигается! Нахожу причину замыкания, разгибаю контакты — загорелась.
Поднявшись немного, чувствую отвратительно горький запах газа, вдыхаю глубоко и спешу достичь верхней кромки. Длинный шаг — я в рассечке, она темна от густого облака газа, луч фонаря слабо светит сквозь дым. Стараясь не дышать, проскакиваю шесть метров до вентиляционного восстающего. Направляю луч вверх — так и знал: оторвало совсем мало, какие-нибудь три метра от кровли. В висках страшно стучит кровь, я еще задерживаю дыхание — скорее, скорее обратно!
И вдруг — темнота! Аккумулятор опять отказал! В ушах звон, голова как пустая бочка, по которой колотят… Рывком открываю крышку аккумулятора, поправляю контакты, захлопываю. При слабом свете замечаю, что потерял направление, чуть не наскочил на боковую стену. Ноги подкашиваются — скорее назад! Если упаду здесь — задохнусь, никто не наткнется на меня до обеда: Бергер спустился в нижнюю штольню, там лопнул трос лебедки, а кроме него никто не знает, куда я пошел…
Я не выдерживаю, делаю вдох, газ душит меня, я упираюсь плечом в стену, еще шаг, другой, передо мной спасительное отверстие восстающего, но первый растрел в полуметре от кромки. Шагнуть — для нормального человека пустяк, я же чувствую, что нога парализована. Кашель разрывает грудь, боль невыносимая — я бросаюсь телом на растрел и вижу, как восстающий поворачивается вверх.
…В ушах тоненький протяжный писк, все нарастающий, постепенно переходящий в низкий гул. Я очнулся. Лежу мягко, в темноте… Голова вдруг стала легкой, шум на миг прекратился, потом опять нарастает. Что это такое? Где я уснул? Немного поташнивает, но я не чувствую тела — неужели был пьян?.. А почему такой мрак?
Медленно начинаю ощупывать себя — бушлат, брюки мокрые… Ага, я ведь на «Днепровском»! Поворачиваю голову, и вдруг адская боль возвращает меня к действительности. Я набрался газа и полетел вниз! Ищу на лбу головку фонаря, там все мокро, липко. Боль пронизывает меня так, что опять начинается тошнота… Ощупываю в темноте провод и нахожу наконец головку — она превратилась в блин, который, как я теперь понимаю, спас мне жизнь — самортизировал удар падения…