Изменить стиль страницы

— Господин полковник… езжайте в село, а я еще поговорю с ними!

Подхорунжий выпустил повод моей уздечки, я повернул свою кобылицу и умышленно шагом двинулся к селу, показывая им, что я совершенно не думаю удирать. К моему удивлению, донцы меня отпустили.

Я у себя с четырьмя хоперцами в хате. Сижу у окна и думаю, что я точно так же мог напороться и на красный разъезд, и возмущался распоряжением Шкуро — как он мог послать меня с пятью казаками в тот район, где могли быть уже красные?

Минут через десять широким наметом на своем дивном темно-сером кабардинце урядник Сальников влетел во двор, спешился и вошел в хату.

— Фу, т-ты… — выдохнул он, улыбаясь. — Насилу открутился… Вот, злые, черти!.. Но все же молодцы-донцы!.. Службу знают, — добавляет он. — Хорошо, что Вы уехали, Федор Иванович!.. Я тогда, после Вас, так «разошелся в мате» и говорил с ними, уж не стесняясь, по-станичному!.. И они поняли мой язык и, как видите, меня отпустили. Молодцы все же они! Не расхлебай!.. Конечно, мог быть и переодетый под казачьего полковника кто-то с красной стороны, для разведки, — закончил он, умный, серьезный и преданный мне брат-казак, бывший старший урядник Конвоя Его Величества.

Порадовался и я в душе, что донцы действительно молодцы и службу знают. И в этом случае выявили полную свою ненависть к красным, что особенно радовало меня. То были мамантовцы.

Воронежские крестьяне

Переночевав, мы выехали в указанный Шкуро район и попали в совершенно неведомое мне царство воронежских крестьян, так непохожее на царство казачье. Оно было далеко от железной дороги.

В большом селе, на площади, совершенно случайно нас встретила какая-то неказисто скроенная, но крепко сшитая фигура, с некрасивым мясистым грубым рябоватым лицом, в куртке и сапогах. На шее у него мужичий шарф, на голове треух. Приблизившись ко мне, фигура по-воински отрапортовала, что он является начальником нескольких сел, вроде коменданта. Он прапорщик.

— Чем могу служить Вам, господин полковник? — почтительно спросил он.

Я рассказал ему о своей задаче.

— Я Вам с удовольствием помогу, — докладывает он.

Но я хочу знать — кто он, чтобы соответственно держаться с ним.

— Я местный крестьянин. Бывший унтер-офицер учебной команды пехотного полка. Имею Георгиевские кресты и медали. Окончил войну прапорщиком за боевые отличия. Живу «на-отделе» от родителей. Имею жену и десять детей, — подробно и словоохотливо доложил он и добавил: — Милости прошу в мою избу… Но только извините — жена моя деревенская и не знает приличий… Да и не до приличий ей!.. Детишек много… живу бедно… в горнице… жена много работает.

Я иду в его избу. Я хочу убедиться в правдивости его слов и тогда уже прибегнуть к его помощи.

Да… он говорил правду. У него только одна «горница» (то есть комната). Много детей и горем и нуждою придавленная жена. Увидев меня, все дети, как сверчки, попрятались по всем закоулкам, забрались на печь и боязливо выглядывали оттуда. А жена… она, бедняжка, еще молодая и стройная женщина, от страха и неожиданности не могла вымолвить и слова.

Он, прапорщик, по своей бедности, ничем не может меня угостить и просит пройти с ним к его родичу, где все «чишше», как он выразился. «Там мы и решим нашу работу», — закончил он.

По пути он послал за старостой и понятыми мужиками. Мы сидим в довольно чистой горнице, а молодухи готовят что-то поесть нам.

Явился староста и понятые. Войдя в горницу, они набожно перекрестились три раза на иконы, низко поклонились мне и стали у дверей молча. С ними заговорил «мой прапорщик».

Я впервые вижу так близко крестьян центральных губерний и впервые слышу их речь и обращение друг к другу.

— Гаспада старики… и Вы, Митрий Ляксандравич (староста), — так начал прапорщик, глава многих сел, Иван Александрович, как я стал его называть. Фамилию, к сожалению, не помню.

— Вот его высокоблагородие, господин полковник, приехал с Воронежа ликвизировать дли армии лашадей… Им нада спамочь. Нада спамочь, што-ба изгнать эту красную нечисть!.. Дли армии, дли сваей страны — христьяне далжны усе дать! Мы Вас, гаспада старики, не спрашуем, а тольки гаварим, што нада дать!.. Памочь! Вы, Дмитрий Ляксандравич, пашлите панятых в села Вашей волости и накажите, што-бы усе мужики привяли сваих лашадей завтря суда (сюда). А тут мы уж и рассудим — у каго што можно взять!

— Я Вам гаварю ат имени памошника генерала Шкуры, главнава тут началника казаков! — он так и назвал меня «памошником Шкуры».

Это на них произвело впечатление. При этих словах они повернули свои головы в мою сторону, видимо чтобы рассмотреть этого «помощника Шкуро».

— Да, канешна!.. мир памочь далжон! — ответили они все трое разом. — Чижало ета все, но, знаем — надоть.

— Дык… Вы бяжитя, — говорит староста своим понятым, указав, кому и куда бежать с приказанием.

И они «побяжали»…

На мое приглашение староста наотрез отказался сесть с нами за стол, думаю, из чувства «недосягаемости до меня».

Смотрел я на них, слушал я их и видел — насколько народ этот добр, хорош, сердечен и жертвенен. Воля начальства для них была законом. Они не протестовали против реквизиции лошадей, своих единственных кормильцев, и не спросили меня, так ли это, не самозванец ли я какой.

Веками привыкшие нести барщину и другие наборы на алтарь Отечества — они вот и теперь, безропотно выслушав все, молча, дельно пошли выполнять это.

Мне было стыдно… Если бы они протестовали против реквизиции, просили бы ее не делать, требовали бы деньги за лошадей — я мог бы активно реагировать на это и звать их на жертву «для их Отечества». Но это безропотное молчание, слепое послушание моим требованиям обезоружили меня, действовали на психику, укоряли, давили и стыдили меня за завтрашний, фактически, грабеж лошадей…

Мы спали очень чутко в эту ночь. С часовым. Фронта ведь не было! В любой момент могли появиться красные в селе.

На следующее утро мой прапорщик доложил, что крестьяне свели всех своих лошадей с окрестных сел. Их нашлось четыреста.

— Сми-ир-на-а!.. гаспада стар-ри-ки-и!.. шапки-и дал-ло-ой! — вдруг командует он зычным голосом, сам стоя на правом фланге выстроенных в одну линию лошадей с хозяевами их, и сам взял руку под козырек у своего треуха.

Я этого совершенно не ждал и считал, что это было некстати. Конвоируемый пятью казаками, выехал на середину строя мягкой рысью. Команда моего прапорщика-«христьянина» (то есть крЬстьянина), как сам он себя назвал, подсказала мне — надо вести себя так, как и полагается «помощнику самаго генерала Шкуро».

Я верил, что прапорщик Иван Александрович психологию своих крестьян знал лучше меня, почему невольно подчинился всему этому ритуалу встречи.

Под гробовое молчание многосотенной толпы всех, всех семейств, женщин, подростков и детей, толпившихся разношерстной массой позади длинной шеренги лошадей, остановил я свою кобылицу и, обведя глазами «весь фронт», внятно, но не по-воински, громко произнес:

— Здравствуйте, господа старики! — и, дотронувшись до своей белой папахи, приподняв ее чуть вверх, поклонился всем.

— Здраим жила-а-им… — прогудела толпа, и… вновь все смолкло.

— А теперь наденьте шапки! — громко говорю им и, выждав момент, с седла, с расстановкой, чтобы всем слышно и понятно было, поясняю: — Армии нужны лошади!.. Мы, казаки, прибыли сюда с самого Кавказа. Мы потеряли много лошадей в боях, а воевать еще надо. До Москвы не так далеко осталось… Я прибыл от самого генерала Шкуро. Денег в армии нет. Я с вами буду оценивать каждую лошадь и хозяину выдам расписку на нее. По ней он потом получит деньги от Русского Правительства, когда мы окончательно свалим красную власть…

— Поняли, господа старики? — закончил я.

— Пон-ня-ал-ли-и… — прогудела толпа.

Что я мог иное сказать?! Так, думаю, 600 лет тому назад приезжал в русские села татарский баскак за данью к покоренному русскому народу…