А я плохо знал - отошел за пару лет, проведенных в мифе с Горькой и Корой. Требовался жопыт, а, может, просто требовалось заполнение пустоты душевной - потому что их более не было со мной...

Я вернулся к старым своим знакомцам, благополучно спился, подхватил триппер от одной несовершеннолетней, которую, как выяснилось позже, имел даже собственный отчим. Измызгался в той жиже, нахлебался всеми своими пустотами, и только бумага оставалась по-прежнему чистенькой, нетронутой - я самоотверженно добывал опыт, вполне им и удовлетворяясь.

А потом я понял, что лишние и вечно лишние люди химическим процессам не нужны, пьется вполне и одному, а эти душевные рожи - дополнительный финансовый отток из моих карманов. Я понял, что к душевности их, к нескончаемым страдальным рассказам о жизни, к самим всем, живым, написанным в текстах, после каждого вздоха, фразы, лица, можно подставлять строчку из поэта нашего, Виталика, посещавшего литобъединение. «Как всякое невечное говно». Рядом с которым строчка эта, впрочем, смотрелась не менее органично.
И я стал пить уединенно... «как всякое невечное говно». Похерил повесть. Бросил свою мисс правду жизни трипачную... «как всякое невечное говно», устав тянуть ее из бездны и видеть проступающую из души ее эту Вечную Женственность, вечнющую... «как всякое невечное говно».

И на сердце сразу предательски полегчало - ибо, как раны мирской не прикрыть своею, как не увидеть ничком неба Аустерлица - так бы и душа у раба Божьего Андрея не горела б, не тлела, не горела б, не тлела, не горела б, не тлела...

А вот этой осенью, довольно долго у раба Божьего не было бабы. И снова задумка. И тема неисчерпанная - люди, которые знакомятся по объявлениям.

Орды разобщенные виделись мне в том, они жаждали востребования, хотя бы как это доступно их пониманию. Шли из тьмы череды вдов и брошенок «бальзаковского возраста». Череды испуганных приближающейся старостью с неподаным стаканом воды рохлей и некогда убежденных отшельников. И помладше шли - детство, юность, отрочество, устала от одиночества, аденомы и мамы... А с ними ленивый или закомплексованный молодняк не менее уставший, которому подайте здесь и сейчас, который иногда в идеализме своем слагал, типа: «О, принцесса моих грез, приди в мой душный мир и осве(я)ти его своим небесно-голубым взором» - но это самый умный из молодняка слагал... Даже страдающие от непонимания гомики, искавшие свою вторую половинку жопы, шли чередою вслед и виделись...

Были средь объявлений, конечно, и простодушные предложения потрахаться уверенным в себе, состоятельным и не жадным, но я не брал их в расчет, хотя бы потому, что не подхожу по заявленным параметрам.

Также не брались в расчет и не виделись чередами: развратники, решившие по-легкому обновить гардероб любовниц, охочие до оргий пары и прочая извратная мразь...
И опять требовался жопыт. А может, просто хотелось востребования, хотя бы так - простота человечья всегда пытается скрыть наготу.

Для начала я выбрал лаконичное, без выкрутасов: «Привлекательная блондинка, 23 года, познакомится с молодым человеком до 30 лет. Ценю в людях порядочность и надежность. Ирина. До востр. Главпочтамт. №/п ******». Самое среднестатистическое объявление.

Сел за ответ. Написал, что все у меня среднее - и ум, и рост, и вес. Немного подумал и написал, что «есть увлечения», «есть относительное чувство юмора», «вредные привычки в разумных пределах». Про то, что работаю охранником, писать не стал - тривиально как-то, написал - «свободный художник» и для пущего очарования мельком упомянул, что Уучусь заочно в некоем московском гуманитарном заведении».

Вскоре встретились. Нет, конечно, не красавица, но я и не ждал. Полновата в талии и бедрах, что не вяжется с тонкими голенями и худощавым лицом. И не блондинка уже, а совсем и брюнетка. Она сказала: «Красить волосы это мое хобби». Я подумал: «Какая же серая у тебя, наверно, жизнь».

Ириша - так она подписывала свои письма - приехала из деревни и училась на преподавателя музыки. Жила в общаге, в безумно, до слез обиды, тесной комнатушке, куда с трудом втискивались две койки, и, чтобы в них попасть, приходилось карабкаться через козырьки.

Я ходил с ней в какое-то училище и слушал, как она разучивает на «фано» двадцатую сонату Бетховена. Фано было заезжено неимоверно, самые ходовые клавиши затерты и скрипучи, крякали скрипуче и педали, которые, как я понял из Иришкиных комментариев, действовали по принципу газ-тормоз: одна длила звук, другая приглушала.

Первая часть сонаты - аллегро. Вторая - менуэт. Поэтому ее розовые нежные пальчики вовсе не выдающейся длины витали над клавиатурой плавно, неторопливо. Но постоянно, уже когда душа летела вслед за ними, пальчики эти, окаянные, нажав не туда, замирали, как паук в угрожающей стойке - текучесть музыки обрывалась, и начинался подбор верной ноты. И это как если хочешь вдохнуть полной грудью и не можешь. Закончив очередной отрывок, Иришка интересовалась заботливо - не устал ли я, потому что подобные учебные музицирования плохо действуют на психику. И она была совершенно права.

Но когда Иришка сыграла «Две багатели», уже раннее разученные, легче не стало, потому что хотя она теперь и не спотыкалась, все было ладно и хорошо, да только выглядело как понурая обязанность учителя музыки, пальцы ее не способны были выбить огня, и грань этим прыжкам ни разу не удалось преодолеть.

Огорченный недовоплощенной музыкой, я ее уже не слышал. Я слышал скрип изношенных клавиш - Бетховен и Лядов, повесив головы, удалялись, а скрип рос и рос, лениво били молоточки, крякали газ и тормоз, все похрустывало, покряхтывало на разные лады неистребимыми механизмами. Я, забыв обо всем, падал в эту безжалостную симфонию, подгоняемый зубчатыми колесами и шкрябаясь о частокол рычажков. А на дне, в ореоле вращающихся шестеренок, шуршащих от соприкосновения друг с другом, сидел поэт Виталик и криво лыбился...

Еще у Иришки было верхнее сопрано. И однажды, когда матери не было дома, я уговорил ее петь для меня. С трудом - очень она стеснялась.

И опять я не совершил того желанного вдоха - я хотел лететь, а Иришка пела себе ровнехонько. Допела и с облегчением замолчала. И поинтересовалась, не устали ли у меня голосовые связки, потому что от посредственного пения у слушателя устают связки... Действительно, устали...

Да, и так повсюду, хоть пруд пруди - несовершенство и недовоплощенность. Душа моя ноет от хороших людей - был бы дурной человек, ну и выкинуть его из головы и жизни - не жаль, а разве выкинешь, вот, Иришку, за нее поешь, напрягаешь связки душевные, перепеваешь ее внутри себя со всей ее смурной тоскливой жизнью, приближая, насколько можешь, к той черте за которой начинается красота, страшная и прекрасная эта песнь. И сколько их, хороших-хороших людей, которым не хватает клочочка воздуха до вдоха полной грудью.
Во-о-от... А повесть ту я похерил, мой сбор опыта ограничился Иришкой, я просто спал с этим мягким податливым созданием...

8. Любовь и Смерть

Декабрь прошлого года. Примерно те числа, когда Митек должна вернуться с сессии и дать ответ на мое предложение, о котором, впрочем, оба мы благополучно позабыли.
Елки в моем доме нет и не будет. Мать воткнет пару пихтовых лап в вазу...

Кора любила ставить елку, опоясывала ее гирляндой, вешала игрушки, упиваясь предвкушением памятной из детства сказки. Собирала всех нас - тайное общество - под елкой, возле кучки больших и маленьких серебристых коробочек с подарками, а потом страдала от разочарования - сказки не было. И люди, сидевшие рядом, сказки подарить уже не могли. Они медленно рвали фольгу упаковок. Я отпускал глупые шутки и мечтал пойти к столу со жратвой и бухлом, Горя говорил, что презирает официальные праздники, что может устроить праздник в любой момент, что такой праздник будет более личным и счастливым... Однако ни разу такого праздника не устроил... Аня просто скромно улыбалась - она сэкономила на подарках, никому ничего не подарила и теперь страдала от чувства вины. А Лелька... той давно уж не было. И сказки все не было и не было, хвойный запах улетучивался, коричневели иголки и осыпались, раздражали, впиваясь в носки.