— Послушайте! — белыми губами прервал Пал Палыч.
— Нет, уж вы послушайте! «ПЕПО» — Петроградское единое потребительское общество — вот до чего мы дожили, и даже вы там служили, а я проектики делал. До диспута мы дожили под названием «Долго ли можно обходиться без православия». До лозунгов, которые мне по ночам снятся: «Будет транспорт — будет хлеб», «Революция — локомотив истории»… Это вы-то, тот самый, который Шульгину и Гучкову, Рузскому и Алексееву, Фредериксу и самому Гришке Распутину столы серебром и хрусталем сервировал…
Он задохнулся, сел, сплюнул в платок, крикнул:
— Шкраб! Избач! Ликвидатор! Книгоноша! Бибработник! Гум! Пур! Главбум — а мы живы! И вы еще деретесь!
— Перестаньте! — велела Антонина. — Слушать противно…
— Да ну вас всех! — вяло сказал Капилицын. — Теперь как я перед своим принципалом с разбитой харей предстану? Что скажу? Что меня бывший лакей за попытки поухаживать за его супругой обработал?
Охая, Капилицын поднялся. Антонина пошла за ним, Пал Палыч шагах в двух покуривал папиросу.
— Теперь убирайтесь! — сказала Антонина, когда Борис Сергеевич оделся. — Убирайтесь и не смейте больше мне звонить. Гадина!
Дверь захлопнулась.
Часов в одиннадцать Антонина вошла в комнату Пал Палыча.
— Простите меня, — сказала она ему издали. — Простите меня, если можете.
Пал Палыч сидел за столом перед стаканом пустого чая.
— Все это цирк, — сказал он тихо, — правда, Тоня? Я старый человек — и вот, пожалуйста. Форменный цирк.
Он пожал плечами, встал и подошел к ней.
— Что вы в нем нашли, — сказал он, — скажите мне? И зачем вам это?
Она молчала.
Он нежно обнял ее и привлек к себе.
— Все будет хорошо, — сказал он жестким, упрямым голосом, — слышишь, Тоня? Летом мы уедем на юг…
— В Сочи?
— Ну, в, Сочи… Ты непременно хочешь туда?
— Ах, мне все равно, — сказала она, — не все ли мне равно… Пустите меня…
Потом они пили чай.
Пал Палыч достал карту, расстелил ее на столе и долго рассказывал о Крыме и о Южном побережье. Антонина, казалось, внимательно слушала.
Опять она притихла: читала, закрыв ноги клетчатым пледом, примостившись в углу дивана; раскладывала пасьянсы; вышивала; выходила с Федей гулять — сидела с ним в скверике, что на углу Введенской и Большого проспекта; так же у старика букиниста покупала книги — по виду, по обложке, и всегда они ее обманывали, были написаны о другом, чем ей казалось.
Пал Палыч был нежен, заботлив, добр. Хлопотал что-то о даче на лето, о путевках в санаторий для себя и Антонины, о капитальном ремонте квартиры. Долго продавал золотую старинную шкатулочку, наконец продал ее и со счастливым лицом принес домой маленький оранжевый талончик.
— Это, Тоня, две путевки, — сказал он.
Она попыталась оживиться из жалости к нему, но не смогла — только попросила рассказать, где это, что там есть, в этом санатории, как там живут.
Пал Палыч вынул справочник и вслух, почти наизусть, прочитал ей две страницы.
— Вот видишь, — сказал он, кончив, — то, что ты хотела.
Она не помнила, что хотела, но сказала: «Да, отлично» — и, поцеловав его в щеку, ушла к себе, сослалась на нездоровье.
Через несколько минут он тоже пришел к ней, сел возле нее на кровать и вслух стал думать о том, как они поедут. Она слушала, закрыв глаза, молча.
— Десятого мая мы должны выехать, — говорил он, озабоченно сдвигая брови, — трое суток дороги, да мне в Москве задержаться хочется, ты непременно должна Москву поглядеть, хочешь?
— Да.
— В Москве мы денька два пробудем, — говорил Пал Палыч, — все спокойненько посмотрим и дальше. Ладно?
— Ладно.
На следующий день Пал Палыч снял с антресолей в коридоре свои отличные английские чемоданы и отнес их в мастерскую починить: у одного испортился замок, на другом отлетела ручка.
Теперь не было дня, чтобы Пал Палыч не заговаривал о дороге, о море, о юге. То принес цветистой — красной с желтым — материи для сарафанов Антонине и велел сшить, заявив, что на юге без сарафанов просто нельзя; то повел Антонину к знакомому старику сапожнику снять мерку — оказалось, для юга нужны особые, легкие туфли; то записывал, что взять с собой, потом вычеркивал, писал наново. То вдруг охал, что у Антонины нет летнего светлого пальто, и опять принимался бегать, отыскивать нужную материю.
— На курортах знаешь как, — говорил он озабоченно, — там ведь великолепно одеваются. Великолепно! Днем все голые, а вечером такой шик разведут, ого!
Понемногу и Антонину увлекли эти хлопоты. Она тоже начала бегать по магазинам, к портнихе, к сапожнику. Надо же было чем-то заниматься в конце концов.
Утром четвертого мая к ней постучали. Она еще спала. «Это Федя, наверно, шалит», — решила она сквозь сон. Постучали во второй раз.
— Не шали, — крикнула она почти с досадой.
Постучали еще. Она встала в одной сорочке, подошла к двери, приоткрыла. Там стоял кто-то взрослый.
— Вам кого? — спросила Антонина через дверь, сразу испугавшись.
— Мне бы Тоню, — сказал знакомый низкий голос.
У нее забилось сердце от звука этого голоса, но она не смогла сразу вспомнить, у кого был такой голос, и, растерявшись, молча стояла за дверью.
— Ну, открывай, право, не укушу, — сказали за дверью.
— Сейчас, — крикнула она, накинула халат и открыла дверь.
В комнату вошла полная, небольшого роста женщина. Шторы были спущены. Антонина не узнавала, кто это, но чувствовала что-то очень знакомое во всем облике вошедшей.
— Не узнаешь? — спросила та.
— Нет, право, — начала Антонина и не кончила, вдруг крикнула: — Таня, Танечка!..
Они обнялись.
— Вот привелось, — говорила Татьяна, — ведь я тебе писала…
— Что писала? Я ничего не знаю…
— Несколько раз писала… Да открой занавески, дай на тебя посмотреть, — говорила она сердитым голосом, — ну? Что встали, как две дуры…
Она сама подошла к окну и, свернув штору жгутом, забросила ее на шкаф. Комната наполнилась солнечным светом.
— Ленька дома? — спросила Татьяна.
Антонина молчала.
— Разошлась с ним, что ли?
— Он умер, — тихо сказала Антонина, — под грузовик повал.
Татьяна охнула и побелела.
— Музыкант, музыкант, — наконец сказала она, — доигрался. Давно?
— Давно.
Опять помолчали.
Вошел Федя в вязаном костюмчике, с лопатой. Увидев незнакомую женщину, он смутился и хотел было убежать, но Антонина окликнула его. Он подошел к ней.
— Лёнин? — спросила Татьяна.
— Да.
Татьяна подошла к Феде, встала перед ним на колени и всмотрелась в его лицо.
— Ну, чего тебе нужно? — испуганно спросил Федя. — Чего смотришь?
— Не похож, — сказала Татьяна и быстро поцеловала мальчика в рот, — совсем не похож.
Потом она встала с колен, с силой провела ладонями по лицу, встряхнула головой (только сейчас Антонина заметила, что Татьяна подстриглась), прошлась по комнате и отворила окно.
— Ну, теперь говори, — потребовала она, — как у тебя все?
— У меня никак, — сказала Антонина, — живу и живу, а вот ты совсем переменилась.
— Переменилась?
— Да.
— В чем же это? — думая о чем-то другом, спросила Татьяна. — Чем же это я переменилась?
— Подстриглась, во-первых, — говорила Антонина, сама еще не понимая, в чем же, собственно, заключается перемена, происшедшая с Татьяной. — Подстриглась, — повторила она.
— А кроме?
— Одета иначе…
— А еще?
— Говоришь иначе…
— Главное, конечно, что подстриглась, — усмехнулась дворничиха, — верно?
— Ты что, обиделась?
— Нет, почему? Просто смешно стало. Подстриглась я давно — сыпным тифом заболела, вот и остригли меня. Чаем не напоишь? — вдруг спросила она. — Мне пить хочется.
За чаем они больше молчали. Федя тоже пил с ними, сидел на своем высоком стуле, болтал ногами и говорил без умолку. Антонине было приятно, что можно молчать: Татьяна очень переменилась, с ней трудно было найти общие слова, она все о чем-то думала или порою поглядывала на Федю, и глаза ее выражали тревогу.