Изменить стиль страницы

Лева получил комнату на Средней Рогатке, шестой этаж, без лифта. Она там еще не была. Скоро можно будет произвести обмен. (На мои расспросы о Леве, о его житье-бытье, она отвечала как-то односложно и бегло – по-видимому, они не срастаются.) Показала новый членский билет Союза Писателей – опять фотография с вытаращенными глазами. Год вступления: 1940…

– Воротилась я из Союза, села спокойно обедать. Телефонный звонок. Беру трубку. «Товарищ Ахматова? С вами говорит военный прокурор». Кончился мой обед! «Можете ли вы к нам придти?» – «А какой этаж?» – «Пятый без лифта». – «Это мне трудно». – «Идите потихоньку».

К назначенному часу я пошла. На каждой ступеньке думала: о чем будут спрашивать? Оказалось: дело Лившица. Я закрывала дело Лившица. Мне предъявили семьдесят девять фамилий. Из них я знала тридцать пять. Я сразу предупредила, что ни об одном из перечисленных ничего, кроме хорошего, сказать не могу145. О Федине и Тихонове говорить вообще отказалась: «это было бы бестактностью с моей стороны, они – избранники народа».

Затем Анна Андреевна обрушилась на статью Огнева в «Октябре»146. И есть за что! Бедный глухой Огнев. Он умудрился в одном абзаце обругать: Пастернака («Свеча горела на столе»), Ахматову («Есть три эпохи у воспоминаний») и М. Петровых («Назначь мне свиданье на этом свете»). Букет шедевров. С таким слухом, как у Огнева, только и заниматься литературной критикой!

Более всего оскорбило Анну Андреевну слово «слабодушие», сказанное о ней. Ахматова и слабодушие – в самом деле, как это метко! При таком уровне понимания только и рассуждать о поэтах и поэзии[213].

Анна Андреевна порылась в сумочке и дала мне прочесть чьи-то безграмотные стихи, анонимные, полученные издательством и любезно пересланные ей: в этих самодельных стишках обругана ее элегия.

– Их, собственно, следовало бы послать не мне, а Огневу, с надписью: «Сейте разумное, доброе, вечное». Ведь это уже прямой результат его статьи, не правда ли? Но все это пустяки. Норма. Не думайте, пожалуйста, что я огорчена. Напротив, у меня большое торжество.

Она снова порылась в сумочке и горделивым движением протянула мне конверт. На конверте – штамп Союза Писателей. Внутри – выписка из протокола: Ахматова утверждена одним из членов комиссии по литературному наследию О. Э. Мандельштама.

– Большая честь, – сказала она. – Большая честь для меня.

Помолчали. Заговорили о Пастернаке.

Анна Андреевна очень встревожена болезнью Бориса Леонидовича. Звонила на днях Зинаиде Николаевне и подробно ее расспрашивала.

– Лежит в Кремлевской больнице, в отдельной палате. Лежит на доске. Плачет от боли.

Я спросила, пишет ли она?

– Я переделала конец. Мне Маршак сказал, что последние строки не удались. Я и сама это знала и сделала теперь по-другому. Макбет – пресно.

И прочла – по-другому[214].

Самым интересным для меня оказалось, пожалуй, вчера ее замечание о словах.

– Дело в том, – сказала она, возвращаясь к статье Огнева, – что наши читатели и критики сейчас по-особому относятся к словам. Из светского лексикона некоторые слова на наших глазах переходят в церковно славянский и тогда уже становятся запретными для светского. Я убеждена, например, что мои стихи

И время прочь, и пространство прочь —

никто не хочет печатать из-за слова «время». Оно воспринимается не как философская категория, а как наше советское время – и потому о нем нельзя сказать «прочь». То же и со словом «эпоха». Тот, кто прислал мне эти анонимные стишки, знает «эпоху» только в одном смысле и потому возмутился строкой «Есть три эпохи у воспоминаний». Какие же могут быть три, когда существует только одна и притом наша?

3 апреля 51 Вчера у Анны Андреевны. Она прочитала мне новые стихи, страшноватые. «А за нею темнеет дорога, / По которой ползла я в крови». И последние строки я запомнила:

Так спаси же меня от гордыни!
В остальном я сама разберусь[215].

Рассказала с большим огорчением об Ольге Берггольц. Та, оказывается, погибает: пьет. К ней приставлена сиделка, чтобы она не могла убегать из дому и пить где-то с шоферами, шатаясь по кабакам, но все равно, она и дома с утра до вечера хлещет коньяк – голая, без рубахи, в халате, накинутом на голое тело.

– Бедная Оля, – сказала Анна Андреевна. – Еще одна гибель еще одного поэта.

Завтра Анна Андреевна собирается в больницу к Борису Леонидовичу.

11 июня 51 Конспект этих двух месяцев.

Вечная история со мной: как раз тогда, когда случается многое, достойное записи – тогда-то я и не пишу. Времени нет на дневник. А главное – слабенький мой приемник сразу портится: он не выносит никакой множественности, никакого изобилия. Ему подавай что-нибудь одно. Иначе, при многообразии впечатлений, я слышу вполуха, вижу вполглаза, чувствую в одну десятую чувств. А ведь от качества приема и передача зависит.

Живу я в спешке, в галиматье, в зарабатывании, в многолюдстве, и, таким образом, в пересечении многих линий: рабочих, бытовых, человеческих. Вот что уничтожает во мне звук, слово. И это бы еще полбеды. Мне бы подождать, а я нагличаю: не дожидаясь покоя, пишу. И наказана: не пиши в суете! Не снимай пенку, пока молоко не отстоялось! Зря только взболтаешь глубину. Вот, накатала пять листов, потом без конца их правила, а статья непоправима. Такая дорогая тема – мученики, убитые, затоптанные в ленинградской редакции и вокруг. Но я оказалась ниже ее. Дорасту ли когда-нибудь?

Статью хвалят, но я-то знаю! В ней нету ритма, потому что нету его в моих теперешних днях. А ритма нет – верный признак, что основная мысль еще не родилась. Одно мне оправдание: основную мысль все равно высказать мне не дали бы. Но оправдание ли это?[216]

Суечусь, много суечусь – и для заработка, и так, «участвую в общественной жизни».

Разгром «Литературной Москвы»147; занятия в Литературном институте с людьми, заведомо и нарочито бездарными, «чтенье, чтенье, чтенье без конца и пауз» их рукописей, находящихся по ту сторону литературы (по-видимому, все участники семинара, или большинство их, – это местные карьеристы, которых на государственный счет посылают с «мест» усовершенствовать свои карьеристские способности в столицу)[217]; хлопоты о Митиной реабилитации – какой уж тут ритм! Все наползает одно на другое и все остается за бортом дневника, вытесняемое одно другим и потому не дорастающее до слова. Впрочем, надо признать, кое-что и само по себе, вне зависимости от суеты и спешки, «слово плохо берет», как сказано у Герцена. Не только до слова, но и до сознания моего по сей день не доходит, почему я расплакалась в Прокуратуре, прочитав в кабинете у майора справку о посмертной реабилитации? Стыд, срам, позор. Прочитала стандартную фразу: «за отсутствием состава преступления» и разревелась. Как все. В приемной, выходя от майора, плакали все поголовно, все женщины до единой, как будто каждой он сообщил какую-то оглушительно печальную новость. Быть может, это потому, что они, как и я, двадцать лет жаждали увидеть могилу или услышать слово правды, а эта справка – точно плита на могиле, где начертано имя убитого и признание убийцы? И можно, наконец, упасть на эту траву – на эту плиту – и плакать?148 В кабинете, когда настала моя очередь, еще колебалась в графине вода. Майор предложил мне сесть, вручил справку, я тут же прочитала ее и тут же заплакала. Майор, мужественно преодолевая собственную скорбь, выразил мне свое соболезнование, налил из графина воды и протянул мне стакан. Я пила, продолжая плакать. Приговор отменен «за отсутствием состава преступления». Разве я и раньше не знала, что Митя не совершал никаких преступлений, что, напротив, останься он жив, он сделался бы одной из слав нашего отечества, что они застрелили человека могучих духовных сил, замечательного ума и таланта? И зареветь перед этим учтивым майором, винтиком палаческого механизма («Жандармы – цвет учтивости», писал когда-то Герцен), выражающим свое соболезнование женам посмертно реабилитированных еженедельно каждый вторник и каждый четверг, с 12 до 4-х! Позор. И я еще смела недавно осуждать женщин, которые плакали в Союзе Писателей, слушая письмо Хрущева! Все-таки плакали они не перед прокурором.

вернуться

213

Об эдегии Ахматовой Огнев, в частности, писал: «сколько здесь слабодушного, холодного, опустошительного неверия в жизнь». Силы, смелости, горечи и трагического величия Огнев не расслышал. Трагизм вообще ненавистен советской критике в том случае, если трагическим сознанием наделен современный поэт.

вернуться

214

Не понимаю, о каком стихотворении, о каком конце идет речь.

вернуться

215

«Ты напрасно мне под ноги мечешь» – стихотворение, напечатанное впервые за границей в «Памяти А. А.». Об этом стихотворении и о желании автора включить его в цикл «Из сожженной тетради» («Шиповник цветет») см. мои «Записки», т. 3. В настоящее время оно печатается во всех сколько-нибудь полных изданиях Ахматовой дома. См., например, сб. «Узнают…», с. 275; № 66.

вернуться

216

Статья называется «О книгах забытых иди незамеченных» – и посвящена, главным образом, книгам, которые были созданы людьми, замученными и погибшими в застенке. О судьбе этой статьи см. с. 284–285. В конце концов в отрывках она была напечатана в «Вопросах литературы», 1958, № 2.

вернуться

217

Некоторое время, вместе со Степаном Павловичем Злобиным (1903–1965), я вела семинар на Высших курсах при Литературном институте им. Горького, и мне приходилось прочитывать пуды бездарнейших рукописей.