Изменить стиль страницы

Родители Ивана, жившие все в том же городишке, в котором он вырос, в котором окончил лесотехническую школу, звали его к себе, под надежный отеческий кров, в свой небольшой скособоченный домишко, где и вдвоем-то разойтись трудно. Но Глухову захотелось независимости, свободы. Захотелось самостоятельно, без чьей-либо, пусть даже родительской, помощи, устроить жизнь. И какую жизнь! Чтоб ни в чем нужды не было.

Он с легкой грустцой, сыновьей снисходительностью думал о своих стареньких добрых родителях, их рачительной бережливости, дрожании над каждой копейкой, их мелочной хозяйственности, дабы лишь прожить, прокормиться, доставшейся им от тяжких военных лет, когда они все втроем чуть не умерли с голоду. Сейчас другие времена, другие возможности. Сейчас, если голова на плечах, многого можно добиться. Хватит дурака-то валять. Это до призыва легко было бедолажить, финты выкидывать — он ведь не собирался обратно в Чиньву. На службу он смотрел как на некий рубеж, перевал, после которого все изменится, пойдет по-иному, определится окончательно: и семейный вопрос, и работа, и место жительства. Вот тогда он и за ум возьмется.

Но все осталось по-старому: тот же леспромхоз, тот же поселок, та же Людмила. Только сам Глухов, со своим теперешним желанием достичь многого, как бы другим вернулся, на себя непохожим. Голод и нужда военного лихолетья породили в нем не только закалку и терпение. Всегда мечталось о полезной, заметной, но в то же время и сытной, обстоятельной жизни. Вон как некоторые в городах живут! И машины, и все имеют, а сам, глядишь, каким-нибудь кладовщиком сидит, на окладе в восемьдесят-девяносто рубликов. Чем же Иван хуже? Только он не станет жульничать, всяких там нечестных доходов искать. Глухов все своим горбом заработает, все по закону будет, не подкопаешься.

Женившись на Людмиле, он сразу же перебрался из общежития, с его неспокойной, холостяцкой жизнью, питанием по столовкам, в ее маленькую уютную квартирку (мать свою Людмила уж к тому времени схоронила), однако через каких-нибудь полгода ему стало тесно в этой квартирке, простор и размах понадобился. Хозяйствовать так хозяйствовать.

И он написал заявление директору, напросился в один из отдаленных лесопунктов, куда и захочешь, так не скоро выберешься. Там Глуховы вселились в свободный типовой домик, над которым Иван и по сей день трудится, все что-нибудь обновляет, пристраивает, приколачивает.

Жить начали с малого, с гулких, пустых комнат, постепенно, с годами, заполнявшихся всякой всячиной. Жить было вольно, в достатке — ведь кругом тайга-кормилица! Тайга, дающая хороший заработок! Тайга, с ее несметными даровыми богатствами: кормом для скота, грибными и ягодными угодьями. Не ленись только, к рукам прибирай.

7

Войдя в дом, Глухов, как и следовало ожидать, не застал Людмилу на кухне, за хлопотами.

Прошел, не раздеваясь, заглянул в большую комнату. Людмила с Мишкой смотрели телевизор.

Паукообразный, медлительный луноход, опадая и переваливаясь с боку на бок, исследовал метр за метром безжизненную планету. «На трактор похож», — подумалось мимолетно Глухову.

— Я давечь что наказал? — сказал он в сутулую, с резко выступающими лопатками спину жены.

Людмила, как в ознобе, передернула плечами, холодно ей стало от голоса Ивана.

— Кому говорю?

Людмила опять поежилась.

— Ну и черт с тобой! — отступился Глухов. — Сам все сделаю!

Он сходил в дровяник, принес большую охапку дров, с грохотом свалил их на пол, подбросил в печку. Печка еще не прогорела, от красных неостывших углей дрова тотчас занялась веселым трескучим пламенем.

Не надеясь на ответ, крикнул:

— Где бачок? В коем белье кипятишь?

Из комнаты — ни звука.

Бачок он нашел в чулане. Вывалив грязное белье, пошел с ним за водой — колодец у Глуховых во дворе, не идти далеко.

Вернулся через минуту в избу, поставил полный бачок на горячую плиту.

— Пап, — послышался неуверенный голос Мишки, — скоро ведь свет выключат… зря затеваешь.

— Не суйся не в свое дело, щенок! — гаркнул опять разошедшийся Глухов.

— Я не щенок тебе, — обиженно отозвался Мишка.

— Поговори у меня. Язык больно длинный стал, живо укорочу.

Слышно было, как Людмила зашикала на Мишку.

Вот и возьми его, сынка родного. Задирается уж, отцу перечит. А ведь в шестой только класс ходит, тринадцать лет сопляку. Что же из него дальше-то будет, когда ему лет так восемнадцать исполнится? С кулаками небось полезет на отца. Нынче ведь от детей всего можно ждать. Нынче они рано к самостоятельности привыкают, без отца-матери обходятся. Черт знает, чему его там в интернате-то учат?

Впрочем, Мишка прав, свет скоро действительно выключат. Пурхайся тогда в темноте. Придется, хочешь не хочешь, к Анисиму на поклон идти, пусть еще часика три движок погоняет. Без горючего, без поллитры, тут, конечно, не обойдешься.

А что если Анисима с собой прихватить? Лосиху поможет разделать. Один-то Иван когда управится? Разбалтывать Анисиму нечего, все уж разболтано. Анисим, правда, трухач порядочный, но перед выпивкой едва ли устоит, враз покладистым сделается.

Глухов ввалился в комнату, гулко затукал своими разбухшими, грязными по самый верх кирзовыми сапожищами, оставляя на чистых половиках жирные, броские следы. Открыл верхний ящик комода, где хранились деньги, взял пятерку и трешницу — на две поллитры, самому тоже выпить хотелось.

Людмила даже не посмотрела на него, не шелохнулась.

С водкой, однако, ничего не вышло.

Водку он надеялся у Тоньки-продавщицы достать. Холмовка — не город, и не Чиньва даже, ни милиции, ни дружинников нет. Здесь подвыпившие с вечера мужички могут заявиться в ночь-полночь к продавщице и водки потребовать, не боясь на кулак нарваться. Муж Тоньки, Володя, под каблуком у жены ходит, рохля мужик. Поговаривают, будто и ребятишки их, трехлетний рыжеволосый Митька (ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца) и крутотелая, вихлявая Анфиска, за которой уж вовсю парни ухлестывают, не Володины, мол, это, не от него дети. И хоть Тонька сама не из робкого десятка, сама может постоять за себя, от ворот поворот показать, взашей вытолкать, но предпочитает все-таки не связываться с мужиками, поторговывает помаленьку, держит на дому водку.

Да и как не держать, если водка в поселке иной раз предмет первой необходимости. Промок, положим, человек под дождем в лесу, промерз до костей под ветром, чем, как не водочкой, отогреться. В любое время суток продашь, никуда не денешься, соблюдая, разумеется, при этом и свои интересы: раньше с трех рублей копейки какие-то в пользу Тоньки оставались, теперь же, с четырех, — чуть ли не полтинник, без малого. Есть резон заниматься.

И вот Тонька, не однажды и его, Глухова, выручавшая, уперлась на сей раз — и ни в какую: нет и нет у нее водки. Может, в самом деле не было, а может, уж прослышала, что Глухов «лося забил». Значит, в поселок не завтра-послезавтра милиция нагрянет, дознания начнутся: чем Глухов в субботу вечером занимался, куда ходил, разговаривал с кем? Тонька опасалась, видать, как бы и ее мимоходом к ответу за водку не притянули.

В доме продавщицы не горел свет — это он еще издали увидел. Суворины уж, конечно, спят давно и ждать не ждут никакого Глухова.

Принялся стучать в дверь, сначала легонько, потом посильнее, носком сапога.

Долго не открывали. «Оглохли они там, что ли?.. Иль слышат, да не открывают? Уж не помешал ли я им?» — усмехнулся Глухов.

Наконец в доме проснулся кто-то, заходил, шаркал шлепанцами. Щелкнул выключатель.

— Кого там опять принесла нелегкая? — послышалось из сеней.

— Впусти, Тонь.

— Глухов? — узнала по голосу Тонька.

— Он самый. Открой.

— Зачем?

— Надо, стало быть.

Тонька тяжело вздохнула: знает, мол, она, что ему надо. Открыла, пошла, запахнувшись в яркий фланелевый халат, впереди гостя.

— Что рано легли? — игриво выведывал у хозяйки Глухов. Старался как-то задобрить, умаслить Тоньку, от нее сейчас зависело многое.