— Возможно, не наш, — ответил Рачиньский, — может быть, не только наш. Надо надеяться, что Рузвельт уговорит русских восстановить с нами отношения. И что грядущее мира не будет решаться в Вашингтоне.

— Вы еще верите в такую возможность?

Рачиньский не ответил.

Зато о вере поляков в чудеса говорил Бэйзил. Английский журналист пригласил Анджея на обед после разрыва советско-польских отношений. Говорили о погоде необычной весны, сухой и здоровой, а Бэйзил объяснял климатические аномалии, часто навещающие остров. Он несколько оживился, рассказывая о прелестях весны на Уэльсе и блаженстве послевоенного отдыха. Считал, что англичане устремятся в Европу и на юг Англии, а он, Бэйзил, останется здесь, у моря, холодного и капризного, однако, по существу, здорового. Только после обеда, во время чаепития, когда прошло четверть часа в молчании, Бэйзил, не глядя на Анджея, сказал:

— Кажется, на этот раз больше чем когда-либо вы восстановили против себя английское общественное мнение.

— Английское мнение, — сказал Рашеньский, — не любит хлопот.

— Не боится их, — запротестовал Бэйзил, — но не любит, когда подрывают веру в правдивые сведения, уже им одобренные. Каждый англичанин знает, что Москва героически борется и что дядя Джо [46] в порядке, а вы повторяете немецкую клевету. Никто никогда не слышал о польских офицерах, которых русские будто бы освободили, а теперь их обнаружено мертвых вроде несколько тысяч… Почему вы не сумели проявить хотя бы чуточку сдержанности?

— А если это они? — спросил Рашеньский.

Бэйзил холодно глянул на него. Вынул из коробочки вторую после обеда сигару (обычно хватало одной), аккуратно ее обрезал и долго держал в руках, не закуривая.

— Да, — сказал наконец. — Воюем с Германией. Недавно вычитал: вы определяете число погибших в Польше в полтора миллиона. Полтора миллиона погибших в концентрационных лагерях и массовых экзекуциях. Даже если это число преувеличено, с немцами у вас суровые счеты. Вы героический народ, но безответственный. Мы вам симпатизируем, и Черчилль должен был защищать ваши интересы перед Москвой, хотя ни один англичанин не понимает, почему вы должны иметь украинские и белорусские земли.

— Они принадлежали нам сотни лет. А ни один поляк не поймет, почему вы должны властвовать в Индии.

Бэйзил не обиделся.

— Ну да, — подтвердил он. И продолжил свою мысль: — Считаю, что Черчиллю это даже выгодно. Скажет — вас нельзя защищать. Просто нет способа. Остается вам только верить в чудеса.

Рашеньский поведал о разговоре с Бэйзилом Еве.

— Не знаю, записывать ли это. Чувствую себя беспомощным. Обрати внимание: нам уже не сочувствуют… и важно не то, что погибло много тысяч наших офицеров в Катынском лесу, а то, как мы реагировали. Мы безответственны. А может, действительно судьба нашего народа исключительно паршивая?

Но Ева не слушала.

— Теперь, — сказала она как бы сама себе, — после разрыва отношении, уже нет никаких шансов. Раз не вернулся, значит, остался там. Почему он смог сделать такое? Как получилось, что ему хватило смелости и решительности?

— Ты о чем?

— Не сердись. Думала вслух. Все это прошлое. Иногда кажется, что мы принадлежим исключительно прошлому.

Анджей не ответил. Вспомнился сон, который беспокоил его как-то ночью и потом, в несколько измененном виде, повторился вновь. Он шел с Мартой темными аллеями Лазенок [47]. Видел только очертания деревьев и ее профиль, первый раз за много месяцев так четко и близко. Чувствовал себя спокойно и хорошо, хотел ее прижать к себе, как вдруг понял, что они спешат, что их ждут в школе подхорунжих. Увидел свет и людей, черную, угрожающую толпу, заполнившую все пространство до Агриколи [48]. Знал, что люди идут к Бельведеру [49]. Знал также, что это не Ноябрьское восстание [50], но не имел понятия, кто заседает в Бельведере. Это было, кстати, неважно. Потерялась Марта. Он видел возле себя чужие и одновременно как бы знакомые лица, помнил их с лесозаготовок в Сибири, со стрелковой цепи в битве под Грудком, с Татищева, когда Пятая дивизия стояла не шелохнувшись, слушая речь Сикорского. Поднимались с трудом в гору, бежали; сердце его стучало, как мотор на высоких оборотах. Понимал, что вскоре встанут перед дворцом, и во сне видел хорошо известный образ Барыки и колонну пехоты, даже слышал, как кто-то рядом говорил: «Офицер-попрыгунчик»… И вот, когда дошли до Бельведера, его уже не было. Увидели кучу мусора, металлических обломков, остатков мебели… В другом сне до Бельведера подходили от улицы Маршалковской, Марта шла в голове толпы, и потом, когда дошли до мусорной кучи, она исчезла среди мусора и обломков.

Проснулся и услышал спокойное дыхание Евы. Подумал — утром пойдет в редакцию, выслушает несколько поручений и сплетен, потом пообедает с Бэйзилом, засядет за работу, а вечером они с Евой пойдут прогуляться. Тем временем война продолжается, в небе появляются вражеские самолеты, идут тяжелые бои на Курской дуге, южнее Орла, севернее Харькова… Американцы и англичане наступают в Тунисе, горят печи в освенцимских крематориях, на улицах Варшавы молодые парни… А он, Анджет Рашеньский, как бы в середине и одновременно в стороне от таких важных событий, ждет конца войны, которая, как утверждает Ева, для них никогда не закончится.

Заметки Тадеуша, сохраненные, помимо воли автора, его женой Евой.

…Разговор не был интересным. Хотелось бы поговорить с Рашеньским наедине. Может, убедил бы его остаться здесь и разговаривал бы с ним иначе, чем Павлик, а может, и иначе, чем Ванда. Этот парень должен понять неизбежность того, что происходит и что наступит. Говорю «неизбежность», будто хочу перебросить ответственность на историю и сказать: «Пан Рашеньский, и ты, и я, и мы все ничего не изменим в польской судьбе, в которой уже все решено. Давайте одобрим эту судьбу и будем действовать так, как будто мы ее сами создавали». (Не должен был это писать. Воображаю, что сказал бы Б., который теперь стал особенно обидчив.)

То, что происходило здесь с Рашеньским, имеет некоторое значение для польских дел. Свидетельствует об определенной обстановке (большая недоверчивость), определяет опасности, которых всегда боялся и о которых, к сожалению, не могу ни с кем говорить. Даже с Вандой. Думаю о провокациях и интригах, которых так много в польских делах. (С удовольствием поговорил бы с Рашеньским о механизме действия истории, читал его статьи, но это уже никогда не сбудется.)

И какие же многоэтажные бывают интриги! Кто-то хотел скомпрометировать Рашеньского, высмеять его так называемые прорусские настроения, а одновременно достичь более серьезных целей: разоблачить добровольную разведывательную деятельность посольства и таким способом подвергнуть сомнениям истинные стремления Сикорского. Возможно, кому-то из посольства было выгодно ухудшение советско-польских отношений? В случайности не верю, никто случайно не оставляет в ресторане папку со шпионскими материалами, и никогда случайно не появляются (в нужное время) сотрудники контрразведки.

А дело Радвана? Кому нужно было обвинить офицера, явно симпатизирующего Сикорскому, в проникновении в коммунистическую среду? Возможно, эти обвинения прикрывали другие действия, более серьезную интригу? Думаю, обвинял Пивский, хотя никто мне твердо этого не говорил. Какова в действительности была роль Пивского? Наверное, задаю наивные вопросы. Возможно, не следует заглядывать за кулисы. Может быть, такими делами не будет заниматься даже история? Знаю, что дело Радвана было также личной драмой Ани Павлик. (Менее опасная проблема.) Разговаривал на эту тему с Зигмунтом, уже после встречи с полковником 3., о котором скажу позже. Передал Зигмунту сообщение полковника, но Павлик не удивился, думаю, что он знает больше, чем я. (Может, ошибаюсь.)

вернуться

46

Имеется в виду И. В. Сталин.

вернуться

47

Парк в Варшаве.

вернуться

48

Улица в Варшаве.

вернуться

49

Историческое здание, ныне резиденция Председателя Госсовета ПНР.

вернуться

50

Восстание в Королевстве Польском в 1830–1831 гг., поднятое шляхтой против царского самодержавия.